Оцените этот текст: Прогноз


---------------------------------------------------------------
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR, spellcheck: Alexandr V.Rudenko(вівторок, 10 липня 2001) avrud@mail. ru
---------------------------------------------------------------



     Роальд Даль (Roald Dahl) [1916-1990] -- один  из  самых удачливых,  как
говорит­ся  в аннотациях к его книгам, английских писателей. Удачливых в том
смысле,  что ни одна  его книга, ни  один рассказ не оставались без внимания
критики  и читающей публики. Лишь в одном ему "не  повезло" -- русскоязычный
читатель   с  его   творчеством  практически   незнаком.  Несколько  новелл,
опубликованных в  советских  газетах с 1962 по 1989 год,  -- это лишь весьма
незначительная часть немалого  наследия писателя, не дающая представ­ления о
его многообразной литературной деятельности...
     Родители  Роалъда Даля были  норвежцами, однако ро­дился он в  Англии в
1916  году.  По окончании  школы  в  Рептоне  поступил на  службу в нефтяную
компанию "Шелл"  и четыре  года  спустя был послан  в  Дар-эс-Салам;  в годы
второй  мировой войны был летчиком и уча­ствовал  в боевых действиях. Писать
начал  в 1942 году. Уже первый сборник рассказов -- "Перехожу на при­ем"  --
принес ему успех.
     Последующие   книги  Даля  принесли   ему  славу  масте­ра   "страшных"
рассказов,  отличающихся увлекательно­стью  сюжета, неожиданной, но вместе с
тем  логичной  раз­вязкой,  оригинальным  юмором,  если  и не "черным",  то,
пожалуй, несколько суровым.
     Как это ни странно, Роальд Даль проявил себя и как добрый сказочник. Он
сочинил несколько замечательных сказок, в которых нет  ничего страшного,  но
которые так же занимательны, как и его рассказы, и столь же попу­лярны среди
читателей  многих  стран мира --  как  детей,  так  и  взрослых  ("Джеймс  и
гигантский персик", "Чарли и шоколадная фабрика" и другие).
     В  настоящий  сборник  рассказов  Роальда  Даля  вклю­чены   тринадцать
рассказов из его книги "Кто-то  вроде  вас", впервые  увидевшей свет в  1954
году.   Кому-то  эти  истории   покажутся   лишь   мастерски   рассказанными
анек­дотами, у  кого-то  появится  желание  сравнить  их  с  нази­дательными
новеллами,,  весьма притом ироничными, ч кто-то, быть  может, отыщет  в  них
стремление  автора  ис­пытать  своих героев  в  необычной  ситуации  и  дать
чита­телю возможность судить самому, уместен ли финал и по справедливости ли
он  неизбежен.  На  в  любом  случае,  надеемся,  эти  рассказы  не  оставят
равнодушным нашего читателя, который откроет для себя еще одного "забыто­го"
современного писателя.



     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (вівторок, 10 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru


     В комнате было натоплено, чисто  прибрано,  шторы задернуты,  на  столе
горели две лампы: одна -- воз­ле нее, другая -- напротив, где стоял еще один
стул. В буфете, у нее за  спиной, были приготовлены  два  высо­ких  стакана,
содовая, виски. В ведерко были уложены кубики свежего льда.
     Мэри Мэлони ждала мужа с работы.
     --  Она то  и дело посматривала на часы, но не с беспо­койством, а лишь
затем, чтобы  лишний раз убедиться, что каждая минута приближает момент  его
возвраще­ния. Движения ее были неторопливы, и казалось, что она все делает с
улыбкой.  Она склонилась над шитьем, и вид  у нее  при этом  был удивительно
умиротворенный.  Кожа  ее  --  она  была  на  шестом  месяце  беременности--
приобрела полупрозрачный  оттенок,  уголки  рта  разгла­дились,  а глаза,  в
которых появилась безмятежность, ка­зались гораздо более круглыми и темными,
чем прежде.
     Когда часы показали без десяти пять, она начала прислушиваться и спустя
несколько минут, как всегда в это время, услышала, как по гравию зашелестели
шины,  потом хлопнула дверца  автомобиля,  раздался звук шагов  за окном,  в
замке повернулся  ключ. Она отложила  ши­тье, поднялась  и, когда  он вошел,
направилась к нему, чтобы поцеловать его.
     -- Привет, дорогой, -- сказала она.
     -- Привет, -- ответил он.
     Она  взяла  у него шинель и  повесила в  шкаф. Затем подошла к буфету и
приготовила напитки -- ему  покреп­че,  себе  послабее;  и  скоро она  снова
сидела  на своем  стуле  за шитьем, а он  --  напротив нее, на своем  стуле,
сжимая  в обеих ладонях высокий стакан и покачивая его,  так что кубики льда
звенели, ударяясь о стенки.
     Для  нее это всегда было самое счастливое время дня. Она знала -- он не
очень-то  разговорится,  пока не вы­пьет  немного, и рада  была после долгих
часов одиноче­ства посидеть и молча, довольная тем, что они снова вместе. Ей
было хорошо с ним рядом, и она чувствова­ла -- почти так же, как, загорая --
солнечные лучи, -- что от него исходит тепло, когда они оставались наеди­не.
Ей нравилось, как он сидит, беспечно развалясь на стуле, как входит  в дверь
или  медленно  передвигается  по  комнате большими шагами. Ей нравился  этот
внимательный и вместе с  тем отстраненный взгляд его  глаз, когда он смотрел
на нее,  ей нравилось,  как он  забавно кривит губы, и  особенно то,  что он
ничего не говорит о своей  усталости и сидит молча до тех пор, пока виски не
сни­мет хотя бы часть утомления.
     -- Устал, дорогой?
     -- Да, -- ответил он. -- Устал.
     И, сказав  это, он  сделал то, чего никогда не делал прежде. Он  поднял
стакан и разом  осушил его,  хотя тот  был полон наполовину --  да, пожалуй,
наполовину.  Она в ту минуту не  смотрела  на  него,  но догадалась,  что он
именно это и  сделал, услышав, как кубики льда  удари­лись  о  дно  стакана,
когда он опустил, руку. Он подался вперед, помедлил с минуту, затем поднялся
и неторопли­во направился к буфету, чтобы налить себе еще.
     -- Я принесу! -- воскликнула она, вскакивая на ноги.
     -- Сядь, -- сказал он.
     --  Когда он снова сел на стул, она обратила  внимание на то, что он не
пожалел виски и напиток в его стакане приобрел темно-янтарный оттенок.
     -- Тебе принести тапочки, дорогой?
     -- Не надо.
     Она смотрела, как он потягивает темно-желтый креп­кий напиток, и видела
маленькие маслянистые круги, плававшие в стакане,
     --   Это   просто  возмутительно,   --  сказала  она,   --  за­ставлять
полицейского в твоем чине целый день быть на ногах.
     Он ничего на это не  ответил, и она снова  склонилась над шитьем; между
тем  всякий раз, когда он  подносил стакан  к губам, она слышала, как кубики
льда стукаются о стенки стакана.
     -- Дорогой,  -- сказала она, -- может, я  принесу тебе немного  сыру? Я
ничего не приготовила на ужин, пото­му что сегодня четверг.
     -- Ненужно, -- ответил он.
     --  Если  ты слишком устал и не хочешь  пойти куда-нибудь поужинать, то
еще не поздно что-то приготовить. В морозилке много мяса, и  можно поесть, и
не выходя из дома.
     Она посмотрела на него, дожидаясь  ответа, улыбну­лась,  кивком выражая
нетерпение, но он не сделал ни малейшего движения.
     -- Как  хочешь,  -- настаивала она, -- а я  все-таки для начала принесу
печенье и сыр.
     -- Я ничего не хочу, -- отрезал он.
     Она  беспокойно  заерзала  на стуле,  неотрывно  глядя  но него  своими
большими глазами.
     -- Но ты же должен поужинать. Во всяком случае я что-нибудь приготовлю.
Я  с удовольствием это сделаю.  Можно сделать баранью отбивную. Или  свиную.
Что бы ты хотел? У нас все есть в морозилке.
     -- Выброси все это из головы, -- сказал он.
     -- Но, дорогой, ты должен поесть. Я все равно что-нибудь приготовлю,  а
там как хочешь, можешь и на есть.
     Она поднялась и положила шитье на стол возле лампы.
     -- Сядь, -- сказал он, -- Присядь на минутку.  Только с этой минуты  ею
овладело беспокойство.
     -- Ну же, -- говорил он. -- Садись.
     Она  медленно  опустилась  на  стул,  не спуская  с него встревоженного
взгляда. Он допил второй стакан и те­перь, хмурясь, рассматривал его дно.
     -- Послушай, -- сказал он, -- мне нужно тебе кое-что сказать.
     --  Что  такое,  дорогой?  Что-то  случилось?  Он  сделался  совершенно
недвижим  и так низко  опу­стил  голову, что свет от лампы падал  на верхнюю
часть его лица, а подбородок  и рот оставались в  тени.  Она уви­дела, как у
пего задергалось левое веко.
     -- Для тебя это, боюсь,  будет потрясением, -- загово­рил он. --  Но  я
много об этом думал и решил, что лучше уж разом все выложить. Надеюсь, ты не
слишком стро­го будешь меня судить.
     И он ей  все  рассказал. Это не заняло у  пего много  времени --  самое
большее, четыре-пять минут, и она  слушала его очень спокойно, глядя на него
с ужасом, который возрастал по мере того, как он с  каждым сло­вом все более
отдалялся от нее.
     -- Ну вот и все, -- произнес он. -- Понимаю, что я не вовремя тебе  обо
всем этом рассказал, но у меня просто нет другого выхода. Конечно же, я  дам
тебе деньги и прослежу за тем, чтобы о тебе позаботились. Но не нуж­но из-за
всего этого поднимать шум.  Надеюсь,  ты не  станешь этого  делать. Будет не
очень-то хорошо, если об этом узнают на службе.
     Поначалу она не хотела  ничему верить и решила, что все это -- выдумка.
Ей пришло в голову, что он, мо­жет, вообще ничего не  говорил и что она себе
все это вообразила.  Наверно, ей лучше заняться  своими делами и вести  себя
так, будто она ничего не слышала, а потом, когда она придет в себя, ей, быть
может, нетрудно будет убедиться в том, что ничего вообще не произошло.
     -- Пойду приготовлю ужин, -- выдавила она  из себя, и  на сей раз он ее
не удерживал.
     Она  не чувствовала  под собой ног, когда  шла по ком­нате.  Она вообще
ничего  не чувствовала --  ее  лишь слег­ка  подташнивало и мутило.  Она все
делала механиче­ски --  спустилась в  погреб, нащупала выключатель, от­крыла
морозилку, взяла  то,  что попалось ей под  руку. Она  взглянула на то,  что
оказалось в руках. То, что она держала, было завернуто в бумагу, поэтому она
сняла бумагу и взглянула еще раз.
     Баранья нога.
     Ну что  ж, пусть  у них  на ужин  будет  баранья нога.  Она  понесла ее
наверх, взявшись  за один  конец обеими руками,  и, проходя через  гостиную,
увидела, что он сто­ит к ней спиной у окна, и остановилась.
     -- Ради Бога, --  сказал он, услышав ее шаги, но при этом не обернулся,
-- не надо для меня ничего готовить.
     В  эту  самую  минуту  Мэри Мэлони  просто подошла  к  нему  сзади,  не
задумываясь высоко подняла заморожен­ную баранью ногу и  с силой ударила его
по затылку.
     Результат был такой же, как если бы она ударила его железной дубинкой.
     Она отступила  на шаг, помедлила, и ей показалось  забавным  то, что он
секунды четыре, быть может пять, стоял и едва  заметно покачивался. Потом он
рухнул на ковер.
     При падении  он  задел небольшой столик,  тот пере­вернулся,  и  грохот
заставил ее выйти из оцепенения. Хо­лодея, она медленно приходила в себя и в
изумлении  из-под  полуопущенных  ресниц  смотрела  на  распростертое  тело,
по-прежнему крепко сжимая в обеих руках кусок мяса.
     Ну что ж,  сказала она про себя. Итак, я убила  его. Неожиданно мозг ее
заработал четко и ясно, и это ее еще больше изумило. Она начала очень быстро
сооб­ражать.  Будучи  женой  сыщика,  она  отлично  знала,  ка­кое  ее  ждет
наказание. С этим все ясно. Впрочем, ей все равно. Пусть это произойдет. Но,
с  другой  стороны, как же ребенок?  Что  говорится в законе о тех, кто ждет
ре­бенка?  Они что, их обоих  убивают  -- мать и ребенка? Или же ждут, когда
наступит десятый месяц? Как они поступают в таких случаях?
     Этого  Мэри   Мэлони  не  знала.  А  испытывать  судьбу  она  никак  не
собиралась.
     Она отнесла мясо на кухню, положила его па проти­вень, включила плиту я
сунула в духовку. Потом вымы­ли руки и быстро поднялась в спальню. Сев перед
зер­калом, она припудрила лицо  и  подкрасила губы. Попы­талась  улыбнуться.
Улыбка вышла какая-то странная. Она сделала еще одну попытку.
     -- Привет, Сэм, -- весело сказала она  громким голо­сом. И голос звучал
как-то  странно. -- Я бы хотела купить  картошки, Сэм. Да,  и еще,  пожалуй,
баночку го­рошка.
     Так лучше. И улыбка и голос на этот раз получились лучше. Она повторила
те же слова еще несколько раз. Потом спустилась вниз, надела пальто, вышла в
заднюю дверь и, пройдя через сад, оказалась на улице.
     Еще не было и шести часов, и в бакалейной лавке горел свет.
     -- Привет, Сэм, --  весело сказала она,  обращаясь к мужчине, стоявшему
за прилавком.
     -- А, добрый вечер, миссис Мэлони. Что пожелаете?
     -- Я  бы  хотела  купить картошки,  Сэм.  Да, и  еще,  пожалуй, баночку
горошка.
     Продавец повернулся и достал с полки горошек.
     ---  Патрик устал и не хочет никуда идти ужинать, -- сказала она. -- По
четвергам мы обычно ужинаем не до­ма, а у меня как раз в  доме  не оказалось
овощей.
     -- Тогда как насчет мяса, миссис Мэлони?
     -- Нет,  спасибо, мясо у  меня есть. Я достала из  мо­розилки  отличную
баранью ногу.
     -- Ага!
     --  Обычно я ничего не готовлю  из замороженного мяса,  Сэм, но сегодня
попробую. Думаешь, что-нибудь получится?
     -- Лично я, -- сказал бакалейщик, -- не вижу разни­цы, замороженное оно
или нет. Эта картошка вас уст­роит?
     -- Да, вполне. Выберите две картофелины.
     -- Что-нибудь еще? -- Бакалейщик склонил голову набок, добродушно глядя
на нее, -- Как насчет десерта? Что вы даете ему на десерт?
     -- А что бы вы предложили, Сэм?
     Продавец окинул взглядом полки своей лавки.
     -- Что вы  скажете  насчет доброго кусочка творожно­го пудинга? Я знаю,
он это любит.
     -- Отлично, -- сказала она, -- Это он действительно любит.
     И когда  покупки  были завернуты и  оплачены, она приветливо улыбнулась
ему и сказала:
     -- Спасибо, Сэм. Доброй ночи.
     -- Доброй ночи,  миссис Мэлони. И спасибо вам.  А теперь, говорила  она
про  себя,  торопливо направ­ляясь к дому, теперь  она возвращается к своему
мужу,  который ждет ужина; и она должна хорошо его приго­товить,  и чтобы он
был вкусный, потому что бедняга устал;  а если, когда она войдет  в  дом, ей
случится  обна­ружить  что-то необычное, неестественное или ужасное,  тогда,
понятно, увиденное потрясет ее и она обезумеет от горя и ужаса. Но ведь  она
не  знает,  что ее  ждет  что-то ужасное.  Она просто  возвращается  домой с
овощами. Сегодня четверг, и миссис Патрик Мэлони идет домой с овощами, чтобы
приготовить мужу ужин.
     Вот так себя и веди, говорила она себе. Делай все правильно и веди себя
естественно. Делай все так, чтобы это выглядело  естественно, и тогда совсем
не нужно бу­дет играть.
     Поэтому, войдя на кухню через  заднюю  дверь,  она что-то напевала себе
под нос и улыбалась.
     -- Патрик! -- позвала она. -- Как ты там, дорогой?  Она  положила пакет
на стол и прошла в гостиную;
     и,  увидев  его  лежащим на  полу, скорчившимся,  с вывер­нутой  рукой,
которую  он  придавил всем телом,  она  дей­ствительно испытала  потрясение.
Любовь к нему вско­лыхнулась в  ней, она подбежала к нему, упала на колени и
разрыдалась. Это нетрудно было сделать. Игры но понадобилось.
     Спустя несколько  минут она поднялась и подошла к телефону. Она помнила
наизусть номер телефона поли­цейского участка и, когда ей ответили, крикнула
о трубку:
     -- Быстрее! Приезжайте быстрее! Патрик мертв!
     -- Кто это говорит?
     -- Миссис Мэлони. Миссис Патрик Мэлони.
     -- Вы хотите сказать, что Патрик Мэлони мертв?
     -- Мне кажется,  да,  -- говорила она сквозь рыда­ния.  -- Он  лежит на
полу, и мне кажется, он мертв.
     -- Сейчас будем, -- ответили ей.
     Машина приехала очень  быстро, и когда она  откры­ла дверь, вошли  двое
полицейских. Она знала их обоих-- она знала почти всех на этом участке -- и,
истерически рыдая,  упала в объятия  Джека Нунана.  Он бережно уса­дил ее на
стул  и  подошел к  другому полицейскому по имени О'Молли, склонившемуся над
распростертым телом.
     -- Он мертв? -- сквозь слезы проговорила она.
     --  Боюсь,  что да. Что здесь  произошло? Она сбивчиво рассказала ему о
том, как вышла в бакалейную лавку, а когда вернулась, нашла его  лежащим  на
полу. Пока она говорила, плакала и снова говорила, Нунан обнаружил на голове
умершего  сгусток  запекшей­ся  крови.  Он  показал  рану  О'Молли,  который
немедлен­но поднялся и торопливо направился к телефону.
     Скоро  в дом  стали приходить другие люди.  Первым  явился врач, за ним
прибыли  двое  полицейских,  одного из  которых она знала по имени.  Позднее
пришел  поли­цейский фотограф и сделал  снимки, а за  ним --  еще  ка­кой-то
человек, специалист  по отпечаткам пальцев. По­лицейские, собравшиеся  возле
трупа, вполголоса перего­варивались, а сыщики тем временем задавали ей массу
вопросов. Но,  обращаясь к пей,  они были  неизменно  пре­дупредительны. Она
снова все рассказала, на этот раз с самого начала, когда Патрик пришел и она
сидела  за шитьем, а он так  устал, что не хотел никуда  идти  ужи­нать. Она
сказала и о том, как поставила мясо -- "оно и сейчас там готовится" -- и как
сбегала к бакалейщику за овощами, а когда вернулась, он лежал на полу.
     -- К какому бакалейщику? -- спросил один из сыщи­ков.
     Она  сказала  ему,  и он  обернулся и что-то прошептал  другому сыщику,
который тотчас же вышел на улицу.
     Через пятнадцать минут он возвратился  с  исписан­ным листком,  и снова
послышался  шепот,  и сквозь ры­дания она слышала некоторые из  произносимых
вполго­лоса  фраз:  "...  вела  себя  нормально...  была  весела...   хотела
приготовить  для  него   хороший  ужин...  горошек...  тво­рожный  пудинг...
невозможно, чтобы она... "
     Спустя какое-то время фотограф с  врачом удалились и явились два других
человека  и  унесли  труп на носилках. Потом  ушел специалист по  отпечаткам
пальцев.  Остались  два  сыщика  и  еще  двое  полицейских.  Они  вели  себя
исключительно  деликатно,  а Джек  Нунан  спро­сил,  не лучше  ли  ей уехать
куда-нибудь,  к сестре  напри­мер,  или  же она могла  бы переночевать у его
жены, ко­торая приглядит за ней.
     Нет, сказала она. Она  чувствует,  что не  в  силах  даже  сдвинуться с
места. Они очень  будут возражать, если она просто посидит, покуда не придет
в себя? Ей дейст­вительно сейчас не очень-то хорошо.
     Тогда не лучше ли ей лечь в постель, спросил Джек Нунан.
     Нет, ответила она,  она  бы предпочла  просто посидеть  на стуле.  Быть
может,  чуть позднее, когда она почувст­вует себя лучше, она сможет  найти в
себе силы, чтобы сдвинуться с места.
     И они оставили ее в покое и принялись осматривать дом. Время от времени
кто-то  из сыщиков задавал  ей какие-нибудь  вопросы. Проходя мимо нее, Джек
Нунан всякий  раз ласково  обращался к  ней. Ее  муж,  говорил он,  был убит
ударом по  затылку, нанесенным тяжелым тупым предметом, почти с уверенностью
можно ска­зать -- металлическим.  Теперь они ищут оружие.  Воз­можно, убийца
унес его с собой, но он мог и выбросить его или спрятать где-нибудь в доме.
     -- Обычное  дело, - сказал  он. -- Найди оружие я  считай, что ты нашел
убийцу.
     Потом к ней подошел один из  сыщиков и сел  рядом. Может, в  доме  есть
что-то такое, спросил он, что могло быть использовано в  качестве оружия? Не
могла бы она посмотреть: не пропало ли что,  например  большой гаеч­ный ключ
или тяжелая металлическая ваза?
     У них нет металлических ваз, сказала она.
     -- А большой гаечный ключ?
     Кажется, у них  нет и  большого гаечного ключа.  Но что-то вроде  этого
можно найти в гараже.
     Поиски  продолжались. Она знала, что полицейские ходят и в саду, вокруг
дома. Она слышала шаги по гра­вию, а в щели между шторами иногда мелькал луч
фо­нарика. Становилось уже поздно,  часы на  камине пока­зывали почти десять
часов. Четверо полицейских, осмат­ривавших комнаты,  казалось, устали и были
несколько раздосадованы.
     -- Джек, -- сказала она, когда  сержант Нунан в оче­редной раз проходил
мимо нее, -- не могли бы вы дать мне выпить?
     -- Конечно. Может, вот этого виски?
     -- Да, пожалуйста. Но только немного. Может, мне станет лучше.
     Он протянул ей стакан.
     -- А  почему  бы и  вам не выпить? -- сказала она. -- Вы,  должно быть,
чертовски устали. Прошу вас, выпей­те. Вы были так добры ко мне.
     -- Что ж,  -- ответил  он. --  Вообще-то это не положе­но, но я пропущу
капельку для бодрости.
     Один за  другим  в  комнату  заходили  и  другие  поли­цейские  и после
уговоров  выпивали по глотку виски.  Они  стояли  вокруг нее  со стаканами в
руках,  чувствуя  себя  довольно  неловко  в  ее  присутствии,   и  пытались
произно­сить  какие-то  слова  в  утешение. Сержант Нунан  забрел на  кухню,
тотчас же вышел оттуда и сказал:
     -- Послушайте-ка, миссис Мэлони,  а  плита-то у вас так и горит, и мясо
все еще в духовке.
     -- О Боже! -- воскликнула она. -- И правда!
     -- Может, я ее выключу?
     --  Да,  пожалуйста,  Джек.  Большое вам спасибо.  Когда  сержант снова
вернулся,  она взглянула  на него  своими  большими,  темными, полными  слез
гла­зами.
     -- Джек Нунан, -- сказала она.
     -- Да?
     -- Не могли бы вы сделать мне одолжение и другие тоже?
     -- Попробуем, миссис Мэлони.
     -- Видите ли, -- сказала она, -- тут собрались друзья дорого Патрика, и
вы  помогаете  напасть на след человека, который убил его. Вы, верно, ужасно
проголодались, потому что время ужина  давно  прошло,  а Патрик, я знаю,  не
простил бы  мне, упокой  Господь  его  душу,  если бы я  отпустила  вас  без
угощения. Почему бы  вам не  съесть эту баранью ногу,  которую я поставила в
духов­ку? Она уже, наверно, готова.
     -- Об этом и разговора быть не может, -- ответил сержант Нунан.
     -- Прошу вас, -- умоляюще проговорила она. -- Пожа­луйста,  съешьте ее.
Лично я  и  притронуться  ни к чему не  смогу,  во  всяком случае ни  к чему
такому, что  было  в  доме при нем. Но  вас-то это не  должно  тревожить. Вы
сделаете мне  одолжение, если  съедите ее. А потом вы можете продолжить свою
работу.
     Четверо полицейских поколебались было, но они  яв­но уже проголодались,
и в  конце  концов  она уговорила их отправиться  на кухню и поесть. Женщина
осталась на  своем месте, прислушиваясь к их разговору, доносивше­муся из-за
открытых дверей,  и  слышала, как они  немногословно переговаривались  между
собой, пережевывая мясо.
     -- Еще, Чарли?
     -- Нет. Оставь ей.
     -- Она  хочет,  чтобы  мы  ничего  не  оставляли. Она сама так сказала.
Говорит, сделаем ей одолжение.
     -- Тогда ладно. Дай еще кусочек.
     ---- Ну и дубина же это,  должно быть, была, которой этот парень ударил
беднягу Патрика, -- говорил один  из  них. --  Врач  говорит,  ему проломили
черен, точно кувал­дой.
     -- Потому нетрудно будет ее найти.. -- Точно, и я так говорю.
     -- Кто бы это ни сделал, долго таскать с собой эту штуку он не будет.
     Кто-то из них рыгнул.
     -- Лично мне кажется, что она где-то тут, в доме.
     -- Да наверно, где-то у нас под носом. Как по-твоему, Джек?
     И миссис Мэлони, сидевшая в комнате, захихикала.




     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (вівторок, 10 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru


     В  тот  вечер за обедом у  Майка  Скофилда  в его  лон­донском доме нас
собралось шестеро: Майк с женой и дочерью, я с женой и один человек по имени
Ричард Пратт.
     Ричард Пратт  был известный гурман.  Он состоял  президентом небольшого
общества под названием  "Эпи­курейцы"  и каждый месяц  рассылал  его  членам
брошюр­ки  о еде и винах. Он  устраивал обеды,  во время которых  подавались
роскошные блюда  и редкие вина.  Он  не ку­рил из боязни  испортить  вкус и,
когда   обсуждали  досто­инства   какого-нибудь   вина,   имел   обыкновение
отзывать­ся  о  нем как  о  живом  существе, что  звучало  довольно забавно.
"Характер у него весьма щепетильный, -- гово­рил он, -- довольно застенчивый
и  стеснительный,  но  без­условно  щепетильный".  Или:  "Добродушное  вино,
благо­желательное и  бодрое, несколько, может,  пикантное, но тем  не  менее
добродушное".
     До этого я уже два раз обедал у Майка, когда у него был и Ричард Тратт,
и  всякий раз  Майк  с женой лезли  из кожи вон,  чтобы удивить  знаменитого
гурмана  каким-нибудь  особым  блюдом.  Ясно,  что  и  в  этот  раз  они  не
со­бирались делать исключение. Едва мы ступили в столо­вую, как я понял, что
нас ожидает пиршество. Высокие свечи,  желтые розы, сверкающее  серебро, три
бокала для вина  перед  каждым гостем  и  сверх того слабый запах  жа­реного
мяса, доносившийся из кухни, -- только от всего этого у меня слюнки потекли.
     Когда мы расселись, я вспомнил, что, когда я был у Майка раньше, он оба
раза держал с Праттом пари на ящик вина, предлагая тому определить сорт вина
и год.  Пратт тогда  отвечал, что это  нетрудно  сделать, если  речь идет об
известном  годе. Майк  поспорил с ним на ящик вина,  Пратт  согласился и оба
раза выиграл пари. Я был уверен, что и в этот раз они заключат  пари, потому
что Майк очень хотел его  проиграть, чтобы доказать, что  его вино настолько
хорошее, что его легко узнать, а Пратт, со своей  стороны, казалось, находит
нешуточное, истин­ное удовольствие в  том, что имеет возможность обнару­жить
свей званая.
     Обед начался со снетков, поджаренных в масле до хруста, а к ним  подали
мозельвейн.  Майи поднялся и сам разлил  вино, а когда снова сел, я  увидел,
что он  наблю­дает  за Ричардом Праттом. Бутылку  он  поставил  передо мной,
чтобы я  мог  видеть этикетку.  На ней было написа­но: "Гайерслей Олигсберг,
1945".  Он  наклонился  ко  мне  и  прошептал,  что  Гайерслей --  крошечная
деревушка в  Мозеле, почти неизвестная за пределами Германии. Он сказал, что
вино, которое мы пьем, не совсем обычное.  В  том месте производят так  мало
вина,  что  человеку по­стороннему  почти невозможно хоть сколько-нибудь его
достать.  Он  сам ездил в Германию прошлым летом, что­бы добыть те несколько
дюжин бутылок, которые в кон­це концов ему согласились уступить.
     -- Сомневаюсь, чтобы в Англии оно было у кого-ни­будь еще, -- сказал он
и взглянул на Ричарда Пратта. -- Чем отличается мозельвейн, -- продолжал он,
возвысив - голос, -- так это тем,  что он очень хорош перед кларетом. Многие
пьют  перед кларетом рейнвейн, но  это по­тому, что не знают  ничего  лучше.
Рейнвейн,  убивает  тонкий  аромат  кларета,  вам это известно?  Это  просто
варварство -- пить рейнвейн перед кларетом. Но вот мозельвейн именно то, что
надо.
     Майк  Скофилд  был  приятным  человеком  средних лет. Он  был  биржевым
маклером.  Если уж быть  точ­ным  --  комиссионером  на фондовой  бирже,  и,
подобно  некоторым людям  этой профессии, его, казалось, не­сколько смущало,
едва  ли не ввергало в стыд то, что  он "сделал"  такие  деньги, имея  столь
ничтожные  способно­сти.  В  глубине  души  он  сознавал,   что  был  просто
букме­кером -- тихим, очень  порядочным,  втайне неразборчи­вым  в средствах
букмекером, -- и подозревал, что об этом знали и его  друзья. Поэтому теперь
он изыскивал пути, как бы стать человеком  культурным, развить литератур­ный
и  эстетический вкус,  приобщиться к  собиранию  картин, нот, книг и всякого
такого.  Его  небольшая  про­поведь  насчет  рейнвейна  и  мозельвейна  была
составной частью той культуры, к которой он стремился.
     -- Прелестное- вино, вам так не кажется? -- спросил он.
     Он по-прежнему  следил за  Ричардом Праттом. Я ви­дел, что  всякий раз,
склоняясь  над  столом,  чтобы  отпра­вить  в  рот  рыбку,  он тайком быстро
посматривал  в дру­гой конец стола. Я  прямо-таки  физически  ощущал, что он
ждет  того  момента, когда Пратт  сделает первый  гло­ток и поднимет  глаза,
выражая  удовлетворение,  удивле­ние, быть  может, даже  изумление, а  потом
развернется дискуссия и Майк расскажет ему о деревушке Гайерс­лей.
     Однако  Ричард Пратт  и  не  думал  пробовать  вино.  Он был  полностью
поглощен  беседой  с  Луизой, восемнадца­тилетней дочерью  Майка.  Он сидел,
повернувшись  к  ней вполоборота,  улыбался и  рассказывал, насколько я  мог
уловить, о шеф-поваре одного парижского  ресторана. По ходу своего  рассказа
он придвигался к ней все  ближе и  ближе и в своем воодушевлении едва  ли не
наваливался  на  нее. Бедная девушка отодвинулась от него как можно  дальше,
кивая вежливо,  но с  каким-то отчаянием, глядя ему не в лицо,  а на верхнюю
пуговицу смокинга.
     Мы  покончили  с  рыбой,  и  тотчас же явилась служан­ка, чтобы  убрать
тарелки. Когда она подошла к Пратту, то увидела, что он еще не притрагивался
к своему блю­ду, поэтому заколебалась было, и  тут Пратт заметил ее. Взмахом
руки он велел ей  удалиться,  прервал свой  рас­сказ  и  быстро  начал есть,
проворно накалывал малень­кие хрустящие рыбки на вилку и быстро отправлял их
в рот. Затем, покончив с рыбой, он протянул руку к бо­калу, двумя маленькими
глотками пригубил  вино и  тот­час  же  повернулся  к  Луизе  Скофилд, чтобы
продолжить свой рассказ.
     Майк все  это видел.  Я  чувствовал,  не глядя на  него,  что он хотя и
сохраняет спокойствие, но сдерживается с трудом  и не сводит глаз  с  гостя.
Его  круглое  добро­душное  лицо вытянулось,  щеки обвисли,  но он делал над
собой какие-то усилия, не шевелился и ничего не говорил.
     Скоро  служанка принесла  второе  блюдо.  Это был большой кусок жареной
говядины. Она поставила  блюдо на стол перед Майком, тот поднялся и принялся
разре­зать  мясо на очень  тонкие  кусочки  и осторожно  раскла­дывать их на
тарелки, которые служанка разносила. Нарезав мяса всем, включая самого себя,
он положил нож и оперся обеими руками о край стола.
     --  А  теперь,  --  сказал он, обращаясь ко всем, но гля­дя на  Ричарда
Пратта, -- теперь перейдем к кларету. Прошу прощения, но я должен сходить за
ним.
     -- Сходить за ним, Майк? -- удивился я. -- Где же оно?
     -- В моем кабинете. Я вынул из бутылки пробку. Он дышит.
     -- В кабинете?
     --  Чтобы  он  приобрел  комнатную  температуру,  разу­меется.  Он  там
находится уже сутки.
     -- Но почему именно в кабинете?
     -- Это лучшее место в доме. Ричард помог мне в прошлый раз выбрать его.
     Услышав свое имя, Пратт повернулся.
     -- Это ведь так? -- спросил Майк.
     -- Да, -- ответил Пратт, с серьезным видом кивнув головой. -- Это так.
     -- Оно  стоит в моем кабинете  на зеленом бюро,  -- сказал Майк.  -- Мы
выбрали  именно  это  место.  Хорошее  место, где  нет  сквозняка  и  ровная
температура. Извини­те меня, я сейчас принесу его.
     Мысль о  том, что у  него  есть еще вино,  достойное пари, вернула  ему
веселое  расположение  духа,  и  он  то­ропливо вышел из  комнаты и вернулся
спустя минуту, осторожно неся в  обеих  руках корзинку  для вина, в ко­торой
лежала  темная  бутылка.  Этикетки  не  было  видно,  так  как  бутылка была
повернута этикеткой вниз.
     -- Ну-ка! -- воскликнул он, подходя к столу. -- Как насчет, этого вина,
Ричард? Ни за что не отгадаете, что это такое!
     Ричард  Пратт медленно  повернулся и  взглянул на Майка,  потом перевел
взгляд на бутылку, покоившуюся в маленькой плетеной корзинке; выгнув брови и
оттопырив  влажную  нижнюю  губу,  он  принял вид надмен­ный  и  не очень-то
симпатичный.
     -- Ни за что не догадаетесь, -- сказал Майк. -- Хоть сто лет думайте.
     -- Кларет? -- снисходительно поинтересовался Ричард Пратт.
     -- Разумеется.
     -- Надо полагать, из какого-нибудь небольшого ви­ноградника.
     -- Может, и так, Ричард. А может, и не так.
     -- Но речь идет об одном из самых известных годов?
     -- Да, за это я ручаюсь.
     -- Тогда ответить  будет несложно,  -- сказал Ричард Пратт,  растягивая
слова, и вид у него при этом был та­кой, будто ему чрезвычайно скучно.
     Мне,  впрочем,  это растягивание  слов  и  тоскливый  вид,  который  он
напустил на себя, показались несколько странными; зловещая тень мелькнула  в
его  глазах,  а  во всем  его  облике появилась  какая-то сосредоточенность,
отчего мне сделалось не по себе.
     -- Задача на  сей раз действительно трудная, -- ска­зал Майк. -- Я даже
не буду настаивать на пари.
     -- Ну вот еще. Это почему же? -- И  снова медленно выгнулись  брови,  а
взгляд его стал холодным и насторо­женным.
     -- Потому что это трудно.
     -- Это не очень-то любезно по отношению ко мне.
     --  Мой дорогой, -- сказал  Майк, -- я с  удовольствием с вами поспорю,
если вы этого хотите.
     -- Назвать это вино не слишком трудно.
     -- Значит, вы хотите поспорить?
     -- Я вполне к этому готов, -- сказал Ричард Пратт.
     -- Хорошо, тогда спорим как обычно. На ящик это­го вина.
     -- Вы, наверно, думаете, что я не смогу его назвать?
     -- По правде говоря, да, при всем моем к вам ува­жении, -- сказал Майк.
     Он делал над собой некоторое усилие, стараясь со­блюдать  вежливость, а
вот Пратт  не слишком старался скрыть свое презрение ко всему происходящему.
И вме­сте  с  тем, как  это  ни  странно,  следующий  его  вопрос,  по­хоже,
обнаружил некоторую его заинтересованность:
     -- Вы не хотели бы увеличить ставку?
     -- Нет, Ричард. Ящик вина -- этого достаточно.
     -- Может, поспорим на пятьдесят ящиков?
     -- Это было бы просто глупо.
     Майк  стоял за своим стулом  во главе стола,  бережно держа эту нелепую
плетеную корзинку  с бутылкой. Но­здри его,  казалось, слегка побелели, и он
крепко стиснул губы.
     Пратт сидел развалясь на стуле, подняв брови  и по­лузакрыв  глаза, а в
уголках  его рта пряталась усмешка.  И снова я увидел или же мне показалось,
что увиден,  будто тень озабоченности скользнула  по  его  лицу, а во  взоре
появилась  какая-то  сосредоточенность, в самих же глазах, прямо  в зрачках,
мелькнули и затаились ис­корки.
     -- Так, значит, вы не хотите увеличивать ставку?
     --  Что до меня, то мне, старина,  ровным  счетом все  равно, -- сказал
Майк. -- Готов поспорить на что угодно.
     Мы с тремя женщинами молча наблюдали за ними. Жену Майка все это начало
раздражать, она сидела с мрачным  видом,  и  я чувствовал, что  она  вот-вот
вмеша­ется. Ростбиф дымился на наших тарелках.
     -- Значит, вы готовы поспорить со мной на все что угодно?
     --  Я, уже  сказал. Я  готов поспорить  с  вами на  все, что вам  будет
угодно, если для вас это так важно.
     -- Даже на десять тысяч фунтов?
     --  Разумеется, если вы  именно  этого  хотите.  --  Те­перь  Майк  был
спокоен. Он отлично знал, что  может со­гласиться па  любую  сумму,  которую
вздумается назвать Пратту.
     -- Так вы говорите, я могу назначить ставку?, -- Именно это я и сказал.
     Наступило молчание,  во время  которого  Пратт мед­ленно обвел  глазами
всех сидящих за столом, посмотрев по очереди сначала на меня, потом  на трех
женщин. Казалось, он хочет напомнить нам, что мы являемся сви­детелями этого
соглашения.
     --  Майк! -- сказала миссис  Скофилд. -- Майк, давай­те прекратим-  эти
глупости и поедим. Мясо остывает.
     --  Но  это  вовсе не глупости,  -- ровным голосом  про­изнес Пратт. --
Просто мы решили немного поспорить.
     Я  обратил внимание  на то, что  служанка,  стоявшая поодаль  с  блюдом
овощей, не решается подойти к столу.
     -- Что ж, хорошо, -- сказал Пратт. -- Я скажу, на что я хотел бы с вами
поспорить.
     --  Тогда говорите,  -- довольно бесстрашно произнес  Майк. -- Мне  все
равно, что вам придет в голову.
     Пратт кивнул, и  снова улыбочка раздвинула  уголки  ото  рта,  а  затем
медленно, очень медленно, не спуская с Майка глаз, он сказал:
     -- Я хочу, чтобы вы отдали за меня вашу дочь. Луиза Скофилд вскочила на
ноги.
     -- Эй! --  вскричала  она. -- Ну уж  нет! Это уже  не смешно. Послушай,
папа, это совсем не смешно.
     -- Успокойся, дорогая, -- сказала ее мать. -- Они все­го лишь шутят.
     -- Я не шучу, -- сказал Ричард Пратт.
     -- Глупо все это как-то, -- сказал Майк. Он снова был выбит из колеи.
     -- Вы же сказали, что готовы спорить на что угодно.
     -- Я имел в виду деньги.
     -- Но вы не сказали -- деньги.
     -- Все равно, именно это я имел в виду.
     -- Тогда жаль,  что  вы  этого прямо не сказали. Од­нако если вы хотите
взять назад свое предложение...
     --  Вопрос, старина, не  в том,  чтобы  брать или  не брать  назад свое
предложение.  Да  к  тому же  пари не получается, потому что  вы  не  можете
выставить ничего  равноценного. Ведь в случае проигрыша  вы  не выдади­те за
меня свою дочь -- у вас ее нет. А если  бы и  была, я бы не захотел жениться
на ней.
     -- Рада слышать это, дорогой, -- сказала его жена.
     -- Я  поставлю все что хотите,  -- заявил Пратт. -- Мой дом,  например.
Как насчет моего дома?
     -- Какого? -- спросил Майк, снова обращая все в шутку.
     -- Загородного.
     -- А почему бы и другой не прибавить?
     -- Хорошо. Если  угодно, ставлю оба своих дома. Тут  я увидел, что Майк
задумался.  Он  подошел  к столу  и  осторожно поставил на него  корзинку  с
бутыл­кой. Потом  отодвинул солонку в одну сторону, перечни­цу --  в другую,
взял  в  руки нож, -  с минуту  задумчиво рассматривал лезвие, затем положил
его. Его дочь тоже увидела, что им овладела нерешительность.
     ---- Папа!  -- воскликнула она. -- Это  же нелепо!  Это так  глупо, что
словами не передать. Я не хочу, чтобы на меня спорили.
     -- Ты  совершенно права, дорогая, -- сказала ее мать. -- Немедленно это
прекрати, Майк, сядь и поешь.
     Майк не обращал на нее внимания. Он посмотрел  на свою дочь и улыбнулся
-- улыбнулся медленно, по-оте­чески, покровительственно. Однако в глазах его
вдруг загорелись торжествующие искорки.
     -- Видишь ли, -- улыбаясь,  сказал он, -- видишь ли, Луиза, тут есть  о
чем подумать.
     --  Папа, хватит! Не хочу даже слушать тебя. В жиз­ни не слышала ничего
более глупого!
     -- Нет, серьезно, моя дорогая. Погоди-ка и послу­шай, что я скажу.
     -- Но я не хочу тебя слушать.
     -- Луиза! Прошу тебя! Выслушай  меня.  Ричард предложил  нам  серьезное
пари. На этом настаивает он, а  не я.  И если  он проиграет, то ему придется
расстаться  с  солидной недвижимостью.  Погоди, моя  дорогая,  не пе­ребивай
меня. Дело тут вот в чем. Он никак не может выиграть..
     -- Он, кажется, думает, что может.
     --  Теперь  послушай  меня, потому что я знаю, что говорю.  Специалист,
пробуя кларет, если только это  не какое-нибудь знаменитое  вино типа лафита
или латура, может  лишь весьма приблизительно определить  вино­градник.  Он,
конечно, может назвать тот  район Бордо,  откуда  происходит  вино,  будь то
Сент-Эмийон,  Помроль, Грав или Медок. Но ведь в каждом  районе есть общины,
маленькие графства  и  в  каждом  графстве  много неболь­ших  виноградников.
Невозможно отличить их друг от друга только  по вкусу  и аромату.  Могу лишь
сказать,  что  это вино  из  небольшого  виноградника,  окруженного  другими
виноградниками, и он его ни за что не угадает. Это невозможно.
     -- В этом нельзя быть уверенным, -- сказала его дочь.
     --  Говорю тебе  -- можно. Не  хочу хвастать,  по  я кое-что  понимаю в
винах. И потом, девочка  моя, да видит Бог, я твой отец, и  уж не думаешь ли
ты, что я позволю вовлечь тебя... во что-то такое, - чего ты не хочешь, а? Я
просто пытаюсь сделать для тебя немного денег.
     -- Майк! -- резко проговорила  его жена. -- Немедлен­но прекрати, прошу
тебя!
     И снова он не обратил на нее внимания.
     -- Если ты согласишься на  эту ставку, -- сказал он своей дочери, -- то
через десять минут будешь владели­цей двух больших домов.
     -- Но мне не нужны два больших дома, папа.
     -- Тогда ты их  продашь. Тут же  ему  и продашь. Я  все это  устрою.  И
потом, ты подумай только,  дорогая, ты будешь богатой! Всю  жизнь ты  будешь
независимой!
     -- Пап, мне все это не нравится. Мне кажется, это глупо.
     --  Мне  тоже,  --  сказала  ее  мать.  Она  резко  дернула  головой  и
нахохлилась, точно  курица. --  Тебе  должно быть  стыдно, Майк,  предлагать
такое! Это ведь твоя дочь!
     Майк даже не взглянул на нее.
     -- Соглашайся!  -- горячо  проговорил  он, в упор гля­дя на девушку. --
Быстрее соглашайся! Гарантирую, что ты не проиграешь.
     -- Но мне это не нравится, папа.
     -- Давай же, девочка моя. Соглашайся!
     Майк буквально наваливался на нее. Он приблизил ч ней свое лицо, сверля
ее суровым взглядом, и его дочери было нелегко воспротивиться ему.
     -- А что, если я проиграю?
     -- Еще раз говорю тебе -- не проиграешь. Я это га­рантирую.
     -- Папа, может, не надо?
     -- Я сделаю тебе состояние. Давай же. Говори, Луи­за. Ну?
     Она в последний раз  поколебалась.  Потом  безнадежно пожала плечами  и
сказала:
     -- Ладно. Если только ты готов поклясться, что про­играть мы не можем.
     -- Отлично! -- воскликнул Майк. -- Замечательно! Значит, спорим!
     Майк тотчас  же  схватил  бутылку,  плеснул немного вина сначала в свой
бокал, затем возбужденно запрыгал  вокруг  стола,  наполняя  другие  бокалы.
Теперь все смотрели на Ричарда Пратта, следя за тем,  как  он  медленно взял
правой  рукой бокал  и поднес его к носу.  Ему было лет пятьдесят,  и лицо у
него было не очень-то приятное.  В глаза бросался прежде всего рот -- у него
были  полные,  мокрые  губы  профессионального гурмана,  притом  нижняя губа
отвисла  посередине  --  подвижная,  всегда  приоткрытая  губа  дегустатора,
готовая  в  любой момент коснуться края  бокала или  захватить кусочек пищи.
Точно замочная скважина, подумал я, разглядывая ее, рот его -- точно большая
влажная замочная скважина.
     Он медленно  поднес бокал  к носу.  Кончик носа  ока­зался  в бокале  и
задвигался   над  поверхностью  вина,  де­ликатно  шмыгая.   Чтобы  получить
представление о  буке­те,  он осторожно  покрутил бокалом. Он  был предельно
сосредоточен.  Глаза он  закрыл, и вся верхняя половина, его тела -- голова,
шея и грудь, будто  превратились  в  нечто вроде огромной обоняющей  машины,
воспринимающей,   отфильтровывающей  и   анализирующей   данные,   посланные
фыркающим носом.
     Майк,  как  я заметил, сидел  разваляюсь на  стуле,  всем  споим  видом
выражая безразличие, однако он  следил за  каждым движением  Пратта.  Миссис
Скофилд,  не шеве­лясь, сидела за другим концом  стола и глядела прямо перед
собой, на лице ее застыло выражение недовольст­ва. Луиза немного передвинула
стул, чтобы ей удобно было следить за гурманом, и, как и ее отец, не сводила
с того глаз.
     Процесс нюханья продолжался по меньшей мере ми­нуту; затем, не открывая
глаз, и не  поворачивая головы, Пратт  опустил бокал до  уровня рта  и выпил
едва  ли  не половину его  содержимого. Задержав  вино  во рту, он помедлил,
составляя  первое  впечатление  о  нем,  потом  дал вину возможность  тонкой
струйкой побежать по гор­лу, и я видел, как шевельнулось его адамово яблоко,
пропуская глоток. Но большую часть вина он оставил во рту. Теперь, не глотая
оставшееся  вино,  он втянул  через  неплотно  сжатые губы немного  воздуха,
который  смешался  с парами  вина  во рту и прошел  в  легкие.  Он  задержал
дыхание,  выдохнул через нос  и, наконец,  при­нялся  перекатывать вино  под
языком и жевать его, пря­мо жевать зубами, будто это был хлеб.
     Это было грандиозное, впечатляющее представление, и, должен сказать, он
его исполнил хорошо.
     -- Хм, -- произнес он, поставив стакан и облизывая губы розовым языком.
-- Хм... да. Очень любопытное вин­цо -- мягкое и благородное, я бы сказал --
почти женст­венное.
     Во рту у него  набралось слишком много слюны,  и, когда он говорил, она
капельками вылетала прямо на стол.
     -- Теперь  пойдем методом исключения, -- сказал он.  -- Простите, что я
<)уду двигаться медленно, но слиш­ком  многое  поставлено на карту. Обычно я
высказываю  какое-то  предположение,  потом  быстро  продвигаюсь  впе­ред  и
приземляюсь прямо  в середине  названного  мной виноградника. Однако  на сей
раз, на  сей  раз я должен двигаться медленно, не так  ли? -- Он взглянул на
Майка и улыбнулся, раздвинув свои толстые, влажные губы,
     Майк не улыбался ему в ответ.
     --  Итак, прежде всего, из какого района  Бордо это ви­но? Это нетрудно
угадать. Оно слишком легкое,  чтобы быть  из  Сент-Эмийона или из Грава. Это
явно Медок. В этом сомнения нет.
     Теперь  --  из какой  общины  в  Медоке оно  происходит? И это нетрудно
определить  методом  исключения.  Мар­го? Вряд  ли  это  Марго.  У него  нет
сильного  букета Мар­го. Пойяк?  Вряд ли  это  и Пойяк. Оно  слишком нежное,
чересчур благородное и  своеобразное  для Пойяка. Вино из Пойяка имеет почти
навязчивый, вкус. И потом, по мне,  Пойяк обладает какой-то энергией,  неким
сухим  энергетическим  привкусом,  которые  виноград берет  из  почвы  этого
района. Нет, нет. Это... "это  вино очень неж­ное, на первый вкус сдержанное
и  скромное, поначалу  кажущееся застенчивым, но  потом  становящееся весьма
грациозным. Быть  может,  несколько еще  и  игривое и  чуть-чуть  капризное,
дразнящее лишь малость, лишь са­мую малость танином. Потом во  рту  остается
привкус  чего-то  восхитительного  --   женственно  утешительного,   чего-то
божественно щедрого, что можно связать лишь с винами общины Сент-Жюльен. Нет
никакого сомнения в тем, что это вино из Сент-Жюльена.
     Он  откинулся  на стуле,  оторвал  руки от  стола и  со­единил  кончики
пальцев. Он делался до смешного напы­щенным, но  мне показалось, что отчасти
он  делал это преднамеренно, просто чтобы потешиться над хозяином. Я  поймал
себя на  том, что  с нетерпением жду,  что  он -  будет делать дальше. Луиза
закуривала сигарету.  Пратт услышал, как чиркнула  спичка, и, обернувшись  к
ней, неожиданно рассердился не на шутку.
     -- Прошу вас! -- сказал он. -- Прошу вас, не делайте  этого!  Курить за
столом -- отвратительная привычка!
     Она  посмотрела  на  него,  держа  в руке  горящую  спичку, с минуту не
сводила с его лица своих больших глаз, потом  медленно, с  презрением отвела
взор.  Накло­нив  голову,  она  задула  спичку,  однако  продолжала  держать
незажженную сигарету.
     -- Простите, дорогая, -- сказал Пратт, --  но я просто терпеть не могу,
когда курят за столом. Больше она на него не смотрела.
     -- Так на чем это мы остановились? -- спросил он. -- Ах да. Это вино из
Бордо, из общины Сент-Жюльен, из района Медок. Пока все  идет хорошо. Однако
теперь нас ожидает самое  трудное  -- нужно назвать сам виноград­ник. Ибо  в
Сент-Жюльене  много  виноградников,  и, как  наш хозяин справедливо  заметил
ранее, нет большой разницы между вином одного виноградника и вином  другого.
Однако посмотрим.
     Он снова помолчал, прикрыв глаза.
     -- Я пытаюсь определить, возраст виноградника, -- сказал  он. -- Если я
смогу это сделать,  то это будет пол­дела. Так, дайте-ка подумать. Вино явно
не первого урожая,  даже  не второго. Оно не из самых лучших.  Ему недостает
качества, этой --  как это называется -- лучисто­сти, энергии. Но вот третий
урожаи -- это очень может быть. И все  же я сомневаюсь в этом. Нам известно,
что  год сбора  был  одним из лучших --  наш хозяин  так ска­зал, -- и  это,
пожалуй, немного льстит вину. Мне следу­ет  быть осторожным. Тут мне следует
быть очень осто­рожным.
     Он  взял бокал  и  отпил еще  небольшой  глоток. --  Да,  -- сказал он,
облизывая губы, -- я был прав. Это вино четвертого урожая. Теперь я уверен в
этом. Год --  один  из очень хороших, даже один из лучших. И  именно поэтому
оно  на  какой-то  момент  показалось на вкус  вином третьего,  даже второго
урожая.  Отлично! Это  уже хорошо! Теперь мы  близки  к разгадке.  Сколько и
Сент-Жюльене есть виноградников этого возраста?
     Он снова замолчал, поднял бокал и прижал его края к свисающей подвижной
нижней  губе. И  тут я увидел, как выскочил язык,  розовый и узкий, и кончик
его  по­грузился  в  вино и  медленно  потянулся  назад  --  отврати­тельное
зрелище!  Когда  он поставил  бокал,  глаза  его оставались закрытыми,  лицо
сосредоточенным, шевели­лись  только губы,  скользящие одна  о другую, точно
мок­рые губки.
     -- И опять то же самое! -- воскликнул  он. -- На вкус где-то в середине
ощущается  танин,  и на какое-то мгно­вение возникает впечатление, будто  на
языке  появляется что-то вяжущее. Да-да,  конечно! Теперь я понял! Это ви­но
из одного из  небольших  виноградников  вокруг Бейшвеля. Теперь я  вспомнил.
Район Бейшвель, река и не­большая  бухточка, которая  засорилась  настолько,
что су­да, перевозившие вино,  не могут ею больше пользовать­ся. Бейшвель...
Может ли все-таки это быть Бейшвель? Нет, наверно, не так. Не совсем так. Но
где-то близко от  него. Шато Тамбо? Может, это Талбо? Да, пожалуй.  Погодите
минутку.
     Он  снова  отпил  вина,  и краешком глаза  я видел,  как  Майк  Скофилд
наклонялся все ниже  и ниже над сто­лом, рот его приоткрылся, и он не сводил
своих малень­ких глаз с Ричарда Пратта.
     -- Нет, я был не прав. Это не Талбо. Талбо напоми­нает о себе сразу же.
Если это вино урожая  тысяча де­вятьсот тридцать четвертого года, а я думаю,
что так оно и есть, тогда это не может быть Талбо. Так-так.
     Дайте-ка подумать. Это не  Бейшвель и не Талбо, и все же оно так близко
и к тому и  г другому, что виноградник, должно быть, расположен где-то между
ними. Что же это может быть?
     Он колебался,  и  мы  смотрели на  него, не сводя глаз с его лица. Даже
жена Майка теперь смотрела на него. Я слышал, как служанка поставила блюдо с
овощами  яз  буфет за  моей спиной,  и  сделала это едва слышно,  что­бы  не
нарушить тишину.
     -- Ага! -- воскликнул он. -- Понял! Да, понял! Он в последний раз отпил
вина. Затем, все еще дер­жа  бокал около рта, повернулся  к Майку, улыбнулся
не­торопливой шелковистой улыбкой и сказал:
     -- Знаете, что это за вино? Оно из маленькой дере­вушки Бранэр-Дюкрю.
     Майк сидел не шевелясь.
     -- Что же касается года, то год тысяча девятьсот тридцать четвертый.
     Мы  все посмотрели  на  Майка,  ожидая,  когда он  по­вернет бутылку  и
покажет нам этикетку.
     -- Это ваш окончательный ответ? -- спросил Майк.
     -- Да, думаю, что так.
     -- Так да или нет?
     -- Да.
     -- Как, вы сказали, оно называется?
     --  Шато Бранэр-Дюкрю. Замечательный  маленький виноградник. Прекрасная
старинная деревушка. Очень хорошо ее  знаю. Не могу понять, - почему я сразу
не до­гадался.
     -- Ну  же, папа, -- сказала  девушка. -- Поверни бу­тылку, и посмотрим,
что там на самом деле. Я хочу по­лучить свои два дома.
     --  Минутку, --  сказал Майк.  -- Одну минутку. --  Он  был  совершенно
озадачен  и  сидел не двигаясь,  с поблед­невшим лицом, будто силы  покинули
его.
     -- Майк! --  резко крикнула его жена, сидевшая за другим концом  стола.
-- В чем дело?
     -- Прошу тебя, Маргарет, не вмешивайся. Ричард Пратт, улыбаясь,  глядел
на Майка, и глаза его сверкали. Майк ни на кого не смотрел.
     -- Папа! --  в  ужасе закричала  девушка. -- Папа, он  ведь не отгадал,
правда?
     -- Не волнуйся, моя девочка, -- сказал Майк. -- Не. нужно волноваться.
     - Думаю,  скорее  для  того,  чтобы отвязаться от своих  близких,  Майк
повернулся к Ричарду Пратту и сказал:
     -- Послушайте, Ричард. Мне кажется, нам лучше выйти  в соседнюю комнату
и кое о чем поговорить.
     -- Мне не о чем говорить, -- сказал Пратт.  -- Все, что я хочу,  -- это
увидеть этикетку на той бутылке.
     Он  знал, что  выиграл пари, и сидел с надменным ви­дом победителя, и я
понял, что он готов был на все, если его победу попытаются оспорить.
     -- Чего же вы ждете?  -- спросил он у Майка. -- Да­вайте же,  поверните
бутылку.
     И тогда произошло вот что: служанка в аккуратном  черном платье и белом
переднике подошла к Ричарду Пратту, держа что-то в руках.
     -- Мне кажется, это ваши, сэр, -- сказала  она. Пратт обернулся, увидел
очки в тонкой роговой оп­раве, которые она ему протягивала, и поколебался  с
ми­нуту.
     - Правда? Может, и так, я не знаю.
     -- Да, сэр, это ваши.
     Служанка была пожилой женщиной, ближе к семи­десяти, чем к шестидесяти,
-- верный хранитель домаш­него очага в продолжение многих лет.  Она положила
оч­ки па стол перед Праттом.
     Не поблагодарив ее, Пратт взял их  и  опустил в на­грудный  карман,  за
носовой платок.
     Однако  служанка не  уходила.  Она продолжала сто­ять рядом  с Ричардом
Праттом, за его спиной, и в пове­дении этой  маленькой  женщины, стоявшей не
шевелясь,  было нечто столь необычное, что не знаю, как других, а меня вдруг
охватило беспокойство.  Ее  морщинистое  посеревшее  лицо приняло холодное и
решительное вы­ражение, губы были плотно  сжаты, подбородок выдвинут вперед,
а  руки  крепко стиснуты.  Смешная шапочка  и  белый  передник придавали  ей
сходство с какой-то кро­шечной, взъерошенной, белогрудой птичкой.
     -- Вы позабыли их в кабинете мистера Скофилда, -- сказала она. В голосе
ее прозвучала неестественная, преднамеренная учтивость. -- На зеленом бюро в
его ка­бинете, сэр, когда вы туда заходили перед обедом.
     Прошло  несколько  мгновений,   прежде  чем  мы  смогли  постичь  смысл
сказанного  ею,  и  в  наступившей тишине  слышно  было,  как Майк  медленно
поднимается   со  сту­ла.   В  лицо  ему  бросилась  краска,   глаза  широко
раскры­лись, рот искривился, а вокруг  носа начало  расплывать­ся угрожающее
белое пятно.
     --  Майк!  --  проговорила  его  жена.  --  Успокойся,  Майк,  дорогой.
Успокойся!



     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (середа, 11 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru

     Когда лет восемь назад умер старый сэр  Уильям Тэртон  в  его сын Бэзил
унаследовал "Тэртон  пресс" (а заодно  и титул), помню,  по  всей Флит-стрит
принялись  заключать  пари  насчет  того,  скоро  ли  найдется  какая-нибудь
очаровательная молодая  особа, которая  сумеет убедить  молодого господина в
том,  что именно  она должна присматривать за  ним. То  есть  за  ним  и его
день­гами.
     В  то  время  новоиспеченному сэру Бэзилу Тэртону бы­ло,  пожалуй,  лет
сорок;  он  был холостяком,  нрава  мягко­го и скромного и  до  той  поры не
обнаруживал интереса ни к  чему, кроме своей коллекции  современных картин и
скульптур.  Женщины его не волновали, скандалы и сплет­ни не затрагивали его
имя. Но как только он стал  вла­стелином  весьма обширной газетно-журнальной
империи, у  него  появилась  надобность  в  том,  чтобы  выбраться  из  тиши
загородного дома своего отца и объявиться в Лон­доне.
     Естественно,  тотчас  же стали  собираться хищники, и, полагаю, что  не
только Флит-стрит, но, весьма вероятно,  и весь город принялся с напряженным
вниманием сле­дить  за тем, как они берут в кольцо добычу. Подбира­лись они,
разумеется, медленно, осмотрительно и  очень медленно, и поэтому лучше будет
сказать,  что  это  были  не простые хищники,  а  группа  проворных  крабов,
пыта­ющихся вцепиться в кусок мяса, оказавшийся под водой.
     Между тем,  ко  всеобщему  удивлению,  молодой  гос­подин  оказался  на
редкость увертливым, и охота растя­нулась  на всю  весну и  захватила начало
лета нынешне­го года. Я не был знаком с сэром Бэзилом лично и не имел причин
чувствовать по отношению к нему друже­скую приязнь,  но не  мог не встать на
сторону предста­вителя пола, к которому сам принадлежу, и не раз ло­вил себя
на том, что бурно радовался, когда ему удава­лось сорваться с крючка.
     И  вот  где-то примерно в  начале  августа, видимо, по условному  знаку
какой-то пожелавшей остаться неизве­стной женщины,  барышни  объявили что-то
вроде   пере­мирия   и   отправились   за  границу,   где  набирались   сил,
пе­регруппировывались и строили свежие  планы на зимнюю  охоту.  Это явилось
ошибкой,  потому как  именно  в  это  время ослепительное  создание по имени
Наталия,  о  ко­тором дотоле  никто  и  не  слыхивал, неожиданно явилось  из
Европы,  крепко  взяло сэра Бэзила  за  руку  и отвело  его,  пребывавшего в
полубессознательном  состоянии,  в  Кекстон-холл,  в   регистратуру,  где  и
свершилось бракосо­четание,  прежде  чем  кто-либо,  а  менее  всего  жених,
со­образил, что к чему.
     Нетрудно  представить  себе,  в  какое негодование  при-­шли лондонские
дамы,  и естественно, что они  принялись распространять в большом количестве
разные   пикант­ные  сплетни   насчет  новой  леди   Тэртон   ("Эта   подлая
браконьерша", -- называли они ее). Но не будем на этом задерживать внимание.
По  существу,  для  целей  настоя­щего   рассказа  можем  пропустить   шесть
последующих лет  и  в  результате  подходим  к  нынешнему  времени,  к  тому
случившемуся  неделю назад, день в день, событию,  когда я имел удовольствие
впервые познакомиться с ее светлостью. Теперь она, как вы, должно  быть, уже
до­гадались, не только заправляла всей "Тэртон пресс", но  и, как следствие,
являла собою значительную политиче­скую силу  в стране. Я отдаю себе отчет в
том, что  жен­щины проделывали подобное и прежде, но что делает этот  случай
исключительным, так это то обстоятельство, что она иностранка и никто толком
так и не знал, отку­да она приехала -- из Югославии, Болгарии или России.
     Итак, в  прошлый четверг я отправился на небольшую  вечеринку к  одному
лондонскому приятелю. Когда мы стояли в гостиной,  дожидаясь  приглашения  к
столу, по­тягивали отличное  мартини и беседовали об атомной бомбе и мистере
Биване[1],   в  комнату  заглянула  служан­ка,  чтобы  объявить  о   приходе
последнего гостя.
     -- Леди Тэртон, -- произнесла она.
     Разговора  никто не  прервал:  мы  были  слишком хо­рошо воспитаны  для
этого.  Никто и головы не повернул. В ожидании ее появления мы лишь  скосили
глаза в сто­рону двери.
     Она   вошла   быстрой   походкой  --   высокая,   стройная   женщина  в
красно-золотистом платье с блестками; улы­баясь, она протянула руку хозяйке,
и, клянусь, должен сказать, это была красавица.
     -- Милдред, добрый вечер!
     -- Моя дорогая леди Тэртон!  Как  я  рада! Мне кажется, в эту минуту мы
все-таки  умолкли  и,  повернувшись,  уставились на нее и  принялись покорно
ждать,  когда нас  ей  представят, точно она была  королевой или  знаменитой
кинозвездой. Однако выглядела она лучше той  или другой.  У нее были  черные
волосы,  а к вин  -- одно из тех бледных, овальных,  невинных  лиц, ко­торые
писали  фламандские  художники в  пятнадцатом  ве­ке, почти  как  у  мадонны
Мемлинга или Ван Эйка[2]. По крайней мере, таково  было первое  впечатление.
Позднее, когда пришел  мой черед  пожать ей руку, я рассмотрел ее поближе  и
увидел, что, кроме очертания и цвета  лица, она была отнюдь  не  мадонна  --
пожалуй, ей было слиш­ком далеко до нее.
     Ноздри, к примеру, были весьма странные, несколько более открытые,  чем
обычно, более  широкие, чем мне  когда-либо приходилось видеть, и к  тому же
чрезмерно  выгнутые. Это  придавало всему  носу  какой-то  фыркаю­щий вид, и
что-то в нем было от дикого животного, скажем мустанга.
     А глаза, когда я  увидел их вблизи, были не такими широкими и круглыми,
какими  их  делали художники, рисовавшие  мадонну,  но узкие и полузакрытые,
полуулы­бающиеся, полусердитые  и  чуть-чуть  вульгарные,  что так или иначе
сообщало ее  лицу утонченно-рассеянное  выра­жение. Что  еще примечательнее,
они не  глядели прямо на  вас. Они как-то  медленно откуда-то  выкатывались,
от­чего мне становилось не по  себе. Я пытался разглядеть, какого они цвета;
мне показалось -- бледно-серые, но я в этом не могу быть уверен.
     Затем  ее  повели  через всю  комнату,  чтобы  познако­мить  с  другими
гостями.  Я  стоял и  наблюдал  за  ней.  Очевидно было:  она понимала,  что
пользуется успехом, и чувствовала, что эти лондонцы раболепствуют перед ней.
"Посмотрите на меня, -- словно говорила она, -- я при­ехала сюда  всего лишь
несколько лет назад, однако я  уже богаче любого из  вас, да и власти у меня
побольше". В походке ее было нечто величественное и надменное.
     Спустя несколько минут нас пригласили к столу, и, к своему удивлению, я
обнаружил, что сижу по правую руку от ее светлости. Я предположил, что  наша
хозяйка выказала таким образом любезность по  отношению ко мне, полагая, что
я смогу найти какой-нибудь материал для колонки  светской хроники, которую я
каждый  день  пишу для  вечерней газеты. Я уселся,  намереваясь с ин­тересом
провести время. Однако знаменитая  леди не  об­ращала  на меня ни  малейшего
внимания; она все время разговаривала с тем, кто сидел слева от нее, то есть
о хозяином. И так  продолжалось до тех  пор, пока наконец в ту самую минуту,
когда я  доедал мороженое, она не­ожиданно не повернулась ко мне и, протянув
руку, не взяла  со стола мою карточку и не прочитала мое  имя,  После  чего,
как-то странно закатив глаза, она взглянула мне в лицо. Я  улыбнулся и  чуть
заметно поклонился, Она не улыбнулась в ответ, а принялась забрасывать ме­ня
вопросами,  причем  вопросами  личного свойства-- работа,  возраст, семейное
положение и всякое  такое, и го­лос  ее  при этом  как-то  странно журчал. Я
поймал себя на том, что стараюсь ответить на них как можно пол­нее.
     Во  время  этого  допроса  среди  прочего  выяснилось,  что  я  являюсь
поклонником живописи и скульптуры.
     -- В  таком  случае вы должны как-нибудь к  нам при­ехать и  посмотреть
коллекцию  моего  мужа. -- Она  сказа­ла  это  невзначай,  как бы  в  смысле
поддержания разгово­ра, но, как  вы  понимаете, в моем деле  нельзя упускать
подобную возможность.
     -- Как это  любезно  с вашей стороны, леди Тэртон.  Мне бы  очень этого
хотелось. Когда я могу приехать?
     Она  склонила голову и заколебалась, потом нахмури­лась, пожала плечами
и сказала:
     -- О, все равно. В любое время.
     --  Как насчет этого  уик-энда?  Это вам  будет  удобно?  Она  медленно
перевела взор  на меня, задержав его  на  какое-то мгновение на  моем  лице,
после чего вновь от­вела глаза.
     -- Думаю, что да, если вам так угодно. Мне все
     равно.
     Вот  так и получилось, что в ближайшую  субботу я ехал в Утоп, уложив в
багажник  автомобиля  чемодан.  Вы,  быть  может,  подумаете,  будто  я  сам
напросился на при­глашение, но иным способом я получить его не мог. И помимо
профессиональной стороны дела мне просто хо­телось побывать в этом доме. Как
вам известно, Утоп -- один из самых известных особняков раннего  английского
Возрождения. Как и его собратья Лонглит, Уолатон и Монтакью, он был построен
во второй половине шестна­дцатого  столетия, когда впервые для  аристократов
стали  строить удобные жилища, а не замки и когда новая вол­на архитекторов,
таких,  как  Джон  Торп[3]  и  Смитсоны[4],  начали  возводить  удивительные
постройки  по  всей  стра­не.  Утоп  расположен  к  югу  от  Оксфорда,  близ
небольшо­го  городка под  названием  Принсиз-Ризборо,  --  от  Лондо­на  это
недалекий путь, -- и,  когда я завернул  в главные ворота, тучи над  головой
сгущались и наступал ранний зимний вечер.
     Я неспешно двинулся по  длинной  дорожке, стараясь разглядеть как можно
больше,  особенно  мне  хотелось  увидеть знаменитый  сад  с  подстриженными
кустами, о котором я столько слышал. И должен сказать, это было впечатляющее
зрелище.  По обеим сторонам  стояли ог­ромные тисовые деревья, подстриженные
так,  что они имели вид  куриц, голубей, бутылок, башмаков, стульев, замков,
рюмок для  яиц, фонарей,  старух  с развевающи­мися юбками, высоких  колонн;
некоторые  были  увенча­ны  шарами,  другие  -- большими круглыми  крышами и
флеронами[5], похожими на шляпку гриба. В  наступившей полутьме зеленый цвет
превратился в черный, так что каждая фигура, то есть каждое дерево, казалось
выточен­ной скульптурой. В одном  месте  я  увидел расставленные  на лужайке
гигантские шахматные фигуры, причем каж­дая,  чудесным образом  исполненная,
была живым тисо­вым деревом. Я  остановил машину,  вышел  из нее и при­нялся
бродить  среди  них;  фигуры  были  в  два  раза  выше  меня.  Что  особенно
удивительно, комплект был полный-- короли, ферзи, слоны, кони, ладьи и пешки
стояли в на­чальной позиции, готовые к игре.
     За следующим  поворотом я увидел  сам огромный  се­рый  дом  и обширный
передний   двор,  окруженный  высо­кой   стеной  с  парапетом  и  небольшими
павильонами в ви­де колонн по внешним углам. Устои  парапетов были увен­чаны
каменными  обелисками -- итальянское влияние  на мышление Тюдоров[6], -- а к
дому вел лестничный марш шириной не меньше сотни футов.
     Подъехав  к  переднему двору,  я с немалым удивлени­ем увидел, что чашу
фонтана, стоявшую посередине его,  поддерживала большая статуя  Эпстайна[7].
Вещь,  должен вам заметить, замечательная,  но она явно  не гармониро­вала с
окружением.  Потом, поднимаясь по лестнице  к парадной  двери, я оглянулся и
увидел,  что повсюду, на всех маленьких лужайках  и газонах, стояли и другие
современные статуи и множество разнообразных скульп­тур. Мне показалось, что
в отдалении я  разглядел рабо­ты Годье Брешка, Бранкузи, Сент-Годана,  Генри
Мура[8] и снова Эпстайна.
     Дверь  мне  открыл  молодой лакей, который провел  ме­ня в  спальню  на
втором этаже.  Ее  светлость, объяснил он, отдыхает, как и  прочие гости, но
все спустятся в глав­ную гостиную примерно через час, переодетые к обеду.
     В  моей  работе  уик-энд занимает важное  место.  Полагаю, что в год  я
провожу  около  пятидесяти  суббот  и  воскресений  в  чужих  домах  и,  как
следствие,  весьма восприимчив к непривычной обстановке. Едва войдя в дверь,
я уже. носом чую, повезет мне тут или нет, а в доме, в который я  только что
вошел,  мне сразу  же  не понравилось. Здесь  не так пахло.  В воздухе точно
слабо  веяло предощущением  беды; я  это чувствовал,  даже ког­да нежился  в
огромной мраморной  ванне,  и  только и  те­шил  себя надеждой,  что  ничего
неприятного до понедель­ника не случится.
     Первая неприятность,  хотя  скорее  это была  неожи­данность, произошла
спустя  десять  минут. Я сидел  на  кровати и  надевал  носки,  когда  дверь
неслышно откры­лась и  в  комнату проскользнул какой-то древний  криво­бокий
гном в  черном  фраке. Он объяснил,  что  служит тут  дворецким, а зовут его
Джелкс и ему надобно знать, удобно ли мне и все ли у меня есть, что нужно.
     Я ему отвечал, что мне удобно и у меня все есть.
     На это  он  сказал, что  сделает  все возможное, чтобы я приятно провел
уик-энд.  Я  поблагодарил  его и стал  ждать, когда он  уйдет. Он  замялся в
нерешительности,  а  потом  слащавым  голосом  попросил у -  меня дозволения
за­тронуть один весьма деликатный вопрос. Я велел ему не церемониться.
     Если откровенно, сказал он, речь о чаевых. Вся эта  процедура с чаевыми
делает его глубоко несчастным.
     Вот как? Это почему же?
     Ну, если мне  это действительно интересно, то ему не нравится  то,  что
гости, покидая дом, чувствуют  себя как  бы обязанными  давать ему чаевые --
они просто не мо­гут их не  давать. А это унизительно как для дающего, так и
для  берущего.  Более  того,  он  отлично  понимает,  ка­кие  душевные  муки
одолевают  некоторых гостей  вроде меня, которые, если  позволите, повинуясь
условности,  иногда  ощущают  желание  дать  больше,   чем  они  могут  себе
позволить.
     Он  умолк, и его маленькие  лукавые  глазки испытую­ще заглянули в  мои
глаза. Я пробормотал, что насчет меня ему нечего беспокоиться.
     Напротив, сказал он, он искренне надеется на то,  что я с самого начала
соглашусь не давать ему никаких ча­евых.
     -- Что ж, -- отвечал я,  -- Давайте сейчас не будем об этом говорить, а
придет время, посмотрим, какое у нас будет настроение.
     -- Нет,  сэр!  --  вскричал он.  -- Прошу вас, я  должен  настаивать на
своем.
     И я согласился.
     Он поблагодарил  меня  и,  волоча ноги,  приблизился еще на пару шагов,
после чего, склонив голову набок и стиснув руки, как священник, едва заметно
пожал пле­чами, словно извинялся. Он так и не сводил с меня своих  маленьких
острых глаз,  а  я  выжидал, сидя в одном  нос­ке  и держа  в руке  другой и
пытаясь угадать, что будет дальше.
     Все, что ему нужно, тихо произнес он, так тихо, что его голос прозвучал
точно музыка,  которая едва слышна  на улице  из большого концертного  зала,
все, что  ему нужно взамен чаевых, это чтобы я отдал  ему тридцать три и три
десятых  процента  от  суммы,  которую  я  выиг­раю  в  карты в  продолжение
уик-энда.
     Все  это  было   сказано  так  тихо  и  спокойно  и  прозву­чало  столь
неожиданно, что я даже не удивился.
     -- Здесь много играют в карты, Джелкс?
     -- Да, сэр, очень много.
     -- Тридцать три и три десятых -- не слишком ли это круто?
     -- Я так не думаю, сэр.
     -- Дам вам десять процентов.
     -- Нет, сэр,  на это я не пойду. -- Он принялся рас­сматривать ногти на
пальцах левой руки, терпеливо хму­рясь.
     -- Тогда пусть будет пятнадцать. Согласны?
     -- Тридцать три и три десятых. Это вполне разумно. В конце концов, сэр,
я даже не знаю, хороший ли вы игрок, и то, что я делаю -- простите, но я  не
имею в виду вас лично,  --  это ставлю на лошадь,  которую еще не  ви­дел  в
деле.
     Вы, несомненно,  подумали, что я  с самого  начала  стал  торговаться с
дворецким,  и,  пожалуй, вы  правы.  Одна­ко, будучи  человеком  либеральных
взглядов,  я  всегда  стараюсь  делать  все  от  себя зависящее, чтобы  быть
лю­безным с представителями низших сословий. Кроме того, чем больше я думал,
тем больше склонялся к тому, что подобное предложение не вправе отвергать ни
один любитель скачек.
     -- Ладно, Джелкс. Как вам будет угодно.
     -- Благодарю  вас, сэр. -- Он направился было к двери, двигаясь бочком,
как краб, однако, взявшись за ручку,  снова замялся. -- Могу я дать вам один
небольшой совет, сэр?
     -- Слушаю.
     -- Просто я хотел сказать, что у ее светлости есть склонность объявлять
больше взяток, чем она может взять.
     Ну это уж слишком! Я вздрогнул,  так что даже  но­сок  выпал у меня  из
рук.  В  конце концов, одно дело --  ради спортивного  интереса условиться с
дворецким на­счет чаевых, но когда он начинает вступать с вами  в  сговор по
поводу того, чтобы отобрать у хозяйки деньги, тогда с этим надо кончать.
     -- Хорошо, Джелкс. Этого уже довольно.
     -- Надеюсь, сэр, вы не обиделись. Я лишь имел в виду, что  вам придется
играть  против  ее  светлости. Она  всегда  делает  своим  партнером  майора
Хэддока.
     -- Майора Хэддока? Вы говорите о майоре Джеке Хэддоке?
     -- Да, сэр.
     Я обратил внимание на то, что, когда он произнес имя этого человека, на
лице его появилась  презритель­ная ухмылка. С леди  Тэртон дело обстояло еще
хуже. Всякий раз,  когда он говорил "ее светлость", он произ­носил эти слова
кончиками губ, словно жевал лимон, и в голосе его слышалась насмешка.
     -- Теперь простите меня, сэр. Ее светлость спустит­ся  к  семи часам. К
тому же времени сойдут майор Хэддок и остальные.
     Он выскользнул  за дверь, оставив за собой что-то вро­де слабого запаха
припарки.
     Вскоре после семи я отыскал дорогу в главную гости­ную, и  леди Тэртон,
как всегда прекрасная, поднялась, чтобы поздороваться со мной.
     -- Я не была уверена, что вы приедете, -- пропела  она своим  голоском.
-- Как, вы сказали, вас зовут?
     -- Боюсь, что я поймал вас  на  слове, леди Тэртон.  Надеюсь,  я ничего
дурного не совершил?
     -- Ну что вы, -- сказала она. --  В доме сорок семь спален.  А  это мой
муж.
     Из-за ее спины выступил маленький человечек и про­говорил:
     -- Я так рад, что вы смогли приехать.
     У него была чудесная теплая  рука,  и, когда он взял мою руку, я тотчас
же ощутил дружеское рукопожа­тие.
     -- А это Кармен Ляроза, -- сказала леди Тэртон.
     Это была женщина  крепкого сложения,  и мне  пока­залось, что она имеет
какое-то отношение к лошадям. Она кивнула мне и, хотя я протянул ей руку, не
дала  мне  свою, принудив меня таким образом сделать вид, будто  я собираюсь
высморкаться.
     -- Вы простудились? -- спросила она. -- Мне очень жаль.
     Мисс Кармен Ляроза мне не понравилась.
     -- А это Джек Хэддок.
     Я тотчас узнал этого человека. Он был директором компаний (сам не знаю,
что это означает) и хорошо из­вестен в обществе. Я несколько раз использовал
его  имя  в своей  колонке,  но он мне  никогда не  нравился, думаю, главным
образом потому, что я испытываю  глубокое не­доверие ко  всем людям, которые
привносят военные  ма­неры в частную жизнь, особенно  это касается майоров и
полковников.  С  лицом  пышущего  здоровьем  животного,  черными  бровями  и
большими белыми зубами, этот  об­лаченный  во фрак человек казался почти  до
неприличия красивым. Когда он  улыбался, приподнималась его верх­няя  губа и
обнажались  зубы;  протягивав мне волосатую  смуглую  руку, он  расплылся  в
улыбке.
     -- Надеюсь, вы напишете о нас что-нибудь хорошее в своей колонке.
     -- Пусть только попробует не сделать этого, -- сказа­ла леди Тэртон. --
Иначе я помещу о нем что-нибудь мерзкое на первой полосе моей газеты.
     Я рассмеялся, однако вся троица -- леди  Тэртоп, май­ор Хэддок и Кармен
Ляроза -- уже отвернулись и при­нялись рассаживаться на диване. Джелкс подал
мне бо­кал, и сэр Бэзил тихонько утащил меня в дальний конец комнаты, где мы
могли спокойно беседовать. Леди Тэр­тон то и дело обращалась к своему мужу с
просьбой при­нести ей то одно, то другое --  мартини, сигарету, пепель­ницу,
носовой платок,  --  и он уже приподнимался было в кресле,  как его опережал
бдительный Джелкс, испол­нявший за него поручения хозяйки.
     Заметно  было, что  Джелкс любил своего хозяина, и  также было заметно,
что он ненавидел его жену. Вся­кий раз, исполняя какую-нибудь ее просьбу, он
слегка  усмехался " поджимал губы, отчего рот его становился похожим на  зад
индейки.
     За  обедом наша хозяйка усадила двух своих друзей, Хэддока и Лярозу, по
обе  стороны от себя.  В результа­те столь нетрадиционного размещения гостей
мы с сэ­ром  Бэзилом получили  возможность продолжить нашу приятную беседу о
живописи  и скульптуре.  Теперь я  уже не  сомневался, что майор был  сильно
увлечен ее  свет­лостью. И хотя мне и не хотелось бы это говорить, но скажу,
что мне показалось, будто  и эта  Ляроза  пыталась завоевать  симпатии  леди
Тэртон.
     Все эти уловки, похоже, забавляли хозяйку, но не приводили в восторг ее
мужа. Я видел, в  продолжение  всего  нашего  разговора  он  следил  за этим
небольшим представлением, иногда забывался и умолкал на полу­слове, при этом
взгляд  его  скользил в другой конец сто­ла  и на  мгновение останавливался,
исполненный  сочувст­вия,  на  этой чудесной головке  с черными  волосами  и
раз­дувающимися ноздрями. Он  уже, должно быть, обратил  внимание на то, как
она была оживлена, как рука ее, которой она в разговоре жестикулировала,  то
и дело ка­салась  руки  майора  и как та,  другая  женщина, которая, видимо,
имела  какое-то  отношение  к  лошадям,  без  кон­ца  повторяла:  "Ната-лия!
Ната-лия, ну выслушай же меня! "
     -- Завтра, -- сказал я,  -- вы должны взять меня на прогулку и показать
мне все скульптуры в саду.
     -- Разумеется, -- отвечал он, -- с удовольствием.
     Он  снова посмотрел на  жену, и во взгляде  его  появи­лась невыразимая
мольба. Он  был  человеком  таким ти­хим и  спокойным, что даже теперь  я не
заметил,  чтобы  он выражал гнев или  беспокойство по  поводу надвигав­шейся
опасности или каким-либо иным образом обнару­живал, что вот-вот взорвется.
     После обеда меня  тотчас  же усадили за  карточный  столик; мы  с  мисс
Кармен Ляроза  должны  были играть против майора Хэддока  и леди Тэртон. Сэр
Бэзил тихонь­ко уселся на диване с книжкой.
     Сама  игра ничего особенного собой не представляла --  по  обыкновению,
она проходила  довольно скучно. Но вот Джелкс был  невыносим.  Весь вечер он
шнырял возле нас,  заменяя пепельницы, спрашивая насчет выпивки и заглядывая
в карты. Он  явно был  близорук, и  вряд ли  ему удавалось  толком  что-либо
разглядеть,  потому что --  не знаю, известно вам  это или  нет, -- у нас  в
Англии дворецкому  никогда не  разрешали носить очки, а также,  коли  на  то
пошло, и усы. Это золотое незыблемое  пра­вило  и к тому же весьма разумное,
хотя я не совсем уве­рен, что за ним стоит. Я полагаю,  впрочем, что с усами
он чересчур бы походил  на джентльмена, а в очках -- на американца, а как же
тогда  мм,  хотелось бы мне знать. Как бы там ни было, Джелкс был  невыносим
весь  вечер;  невыносима была  и  леди Тэртон,  которую беспрерывно  звали к
телефону по делам газеты.
     В одиннадцать часов она оторвалась от карт и ска­зала:
     -- Бэзил, тебе пора спать.
     --  Да,  дорогая,  пожалуй,  действительно  пора. --  Он закрыл  книгу,
поднялся  и с минуту стоял,  наблюдая за игрой. -- Вам не скучно? -- спросил
он.
     Поскольку другие промолчали, то я ответил:
     -- Что вы, нам очень интересно.
     --  Я  рад.  Джелкс  останется  на  тот  случай,  если  вам  что-нибудь
понадобится.
     -- Джелкс пусть тоже идет спать, -- сказала его жена.
     Я слышал, как майор Хэддок сопит возле меня, как одна за другой на стол
неслышно ложатся карты и как Джелкс, волоча ноги, направился к нам по ковру.
     -- Вы но желаете, чтобы я оставался, ваша свет­лость?
     -- Нет. Отправляйтесь спать. Ты тоже, Бэзил.
     -- Да, дорогая. Доброй ночи. Доброй вам всем ночи. Джелкс открыл дверь,
и сэр Бэзил медленно вышел,
     сопровождаемый дворецким.
     Как только закончился следующий роббер, я сказал,
     что тоже хочу спать.
     -- Хорошо, -- сказала леди Тэртон. -- Доброй ночи.
     Я поднялся в свою комнату, запер дверь, принял таб­летку и заснул.
     На следующее утро, в воскресенье, я поднялся около десяти часов, оделся
и спустился к завтраку. Сэр Бэзил уже сидел за  столом, и Джелкс подавал ему
жареные почки с беконом  и  помидорами.  Он сказал,  что рад ви­деть меня, и
предложил  после  завтрака совершить  по  по­местью  длительную прогулку.  Я
отвечал, что ничто не доставит мне большего удовольствия.
     Спустя полчаса  мы вышли,  и  вы представить себе не можете,  какое это
было облегчение  -- выйти из дома на  свежий воздух.  Был один из тех теплых
солнечных  дней,  которые случаются в середине зимы  после ночи  с проливным
дождем,  когда  на  удивление ярко  светит солн­це и нет ни  ветерка.  Голые
деревья, освещенные солн­цем,  казались прекрасными, с веток капало, и земля
по­всюду сверкала изумрудами. По небу плыли прозрачные облака.
     -- Какой чудесный день!
     -- В самом деле, день просто чудесный!
     Во  время прогулки мы едва  ли обменялись еще па­рой слов --  в этом не
было  нужды. Между  тем  он водил меня  всюду,  и я  увидел все  -- огромные
шахматные  фи­гуры  н сад  с  подстриженными  деревьями.  Вычурные  са­довые
домик", пруды,  фонтаны, детский лабиринт, где грабы и липы составляли живую
изгородь -- летом она была особенно впечатляюща, -- а  также цветники, сад с
декоративными  каменными   горками,  оранжерея   с  вино­градными  лозами  и
нектарными деревьями. И конечно же скульптуры. Здесь были представлены почти
все  со­временные европейские  скульптуры  в бронзе, граните,  известняке  и
дереве, и, хотя приятно  было  видеть, как они греются и сверкают на солнце,
мне они все же каза­лись немного не  на месте среди этого  обширного, строго
распланированного окружения.
     -- Может,  присядем здесь ненадолго?  -- спросил сэр Бэзил  после того,
как мы пробыли в саду больше часа.
     И мы уселись на  белую  скамью возле  заросшего ли­лиями пруда, полного
карпов и серебряных карасей, и закурили. Мы находились в некотором отдалении
от до­ма; земля туг несколько возвышалась, и с того места, где мы сидели, мы
видели  раскинувшийся   внизу   сад,   кото­рый  казался   иллюстрацией   из
какой-нибудь старой кни­ги по садовой архитектуре; изгороди, лужайки, газоны
и фонтаны составляли красивый узор из квадратов и ко­лец.
     --  Мой  отец  купил  это  поместье  незадолго  до моего  рождения,  --
проговорил сэр Бэзил. -- С тех пор я здесь и живу и знаю каждый  дюйм его. С
каждым днем мне здесь нравится все больше.
     -- Летом здесь, должно быть, замечательно.
     -- О да! Вы должны побывать у нас в мае и июне. Обещаете?
     -- Ну конечно, -- сказал я. -- Очень бы хотел сюда приехать.
     И  тут я увидел  фигуру женщины в красном,  которая где-то  в отдалении
двигалась  среди  клумб.  Я  видел,  как она,  размеренно шагая,  пересекала
широкую лужайку и короткая тень следовала за нею; перейдя через лужайку, она
повернула налево  и  пошла  вдоль  тянувшихся высо­кой  стеной  обстриженных
тисовых деревьев,  пока не  оказалась на круглой  лужайке  меньших размеров,
посре­ди которой стояла какая-то скульптура.
     --  Сад моложе дома,  --  сказал сэр  Бэзил. --  Он был разбит в начале
восемнадцатого  века  одним  французом,  которого  звали  Бомон, тем  самым,
который участвовал в планировке  садов  в Ливенсе, в  Уэстморленде. Наверно,
целый год здесь работали двести пятьдесят человек.
     К  женщине  в  красном  платье  присоединился  мужчи­на,  и  они встали
примерно в  ярде друг  от друга,  оказав­шись в самом  центре  всей  садовой
панорамы, и,  видимо,  стали'  разговаривать. У мужчины в руке был  какой-то
небольшой черный предмет.
     --  Если  вам  это интересно,  я покажу вам счета, ко­торые  этот Бомон
представлял старому герцогу за работу в саду.
     -- Было бы  весьма интересно  их посмотреть. Это, на­верно,  уникальные
документы.
     -- Он платил своим рабочим шиллинг в  день,  а  ра­ботали они по десять
часов.
     День был  солнечный и яркий, и нетрудно  было  сле­дить за движениями и
жестами двух человек, стоявших на  лужайке.  Они повернулись к скульптуре и,
указы­вая  на  нее  рукой,  видимо,  принялись  смеяться  над ка­кими-то  ее
изъянами.  В скульптуре я распознал одну из  работ Генри Мура, исполненную в
дереве,  -- тонкий  глад­кий предмет  необыкновенной красоты  с  двумя-тремя
про­резями и несколькими торчащими из пего конечностями странного вида.
     -- Когда Бомон  сажал тисовые деревья, которые должны  были потом стать
шахматными  фигурами и про­чими предметами,  он знал, что пройдет по меньшей
мере  сотня лет,  прежде  чем из этого  что-нибудь выйдет. Когда  мы сегодня
что-то планируем, мы, кажется, не  столь тер­пеливы,  не правда  ли? Как  вы
думаете?
     -- Это верно, -- отвечал я. -- Так далеко мы не рас­считываем.
     Черный  предмет  в  руке  мужчины  оказался  фотоаппа­ратом;  отойдя  в
сторону, он  принялся  фотографировать  женщину рядом со  скульптурой  Генри
Мура.  Она при­нимала разнообразные позы, и все они, насколько я мог видеть,
были  смешны и должны были вызывать улыбку.  Она то обхватывала какую-нибудь
из  деревянных  тор­чащих  конечностей,  то  вскарабкивалась   на  фигуру  и
усаживалась  на нее  верхом,  держа в руках  воображае­мые  поводья. Высокая
стена тисовых деревьев заслоня­ла их от дома и, по сути, от всего остального
сада,  кро­ме  небольшого  холма,  па котором  мы сидели.  У  них  бы­ли все
основания надеяться на то, что их не увидят, а если им и случалось взглянуть
в нашу сторону,  то есть против солнца, то сомневаюсь, заметили  ли они  две
маленькие неподвижные фигурки, сидевшие на скамье воз­ле пруда.
     --  Знаете, а  мне нравятся  эти тисы,  -- сказал сэр  Бэ­зил.  -- Глаз
отдыхает, на  них глядя. А летом, когда  во­круг  них буйствует разноцветье,
они  приглушают яр­кость  красок и взору  являются восхитительные  тона.  Бы
обратили  внимание  на   различные  оттенки  зеленого  цве­та  на  граням  и
плоскостях каждого подстриженного де­рева?
     -- Да, это просто удивительно.
     Мужчина теперь, казалось, принялся что-то  объяс­нять женщине, указывая
на работу Генри Мура, и по  тому, как  они откинули головы, я догадался, что
они  снова рассмеялись. Мужчина  продолжал  указывать на  скульптуру,  и тут
женщина обошла вокруг нее, нагну­лась и просунула голову в одну из прорезей.
Скульпту­ра   была  размерами,  наверно,  с  небольшую  лошадь,   но  тоньше
последней,  и  с того  места, где я сидел, мне  было  видно  по обе  стороны
скульптуры -- слева тело  женщи­ны, справа высовывающуюся  голову.  Это  мне
сильно на­поминало одно из курортных развлечений, когда просо­вываешь голову
в отверстие в щите и тебя снимают в виде толстой женщины. Именно  так сейчас
фотографи­ровал мужчина.
     --  Тисы  вот еще  чем хороши, -- говорил  сэр Бэзил. --- Ранним летом,
когда появляются молодые веточки... -- Тут он умолк и, выпрямившись, подался
немного вперед, и я почувствовал, как он неожиданно весь напрягся.
     -- Да-да, -- сказал я, -- появляются молодые веточки. И что же?
     Мужчина  сфотографировал  женщину, однако  она  не вынимала  голову  из
прорези, и  я увидел, как он убрал руку  (вместе с фотоаппаратом) за спину и
направился  в ее сторону. Затем  он наклонился и приблизил к  ее ли­пу свое,
касаясь его,  и так  и стоял,  полагаю, целуя  ее или что-то вроде того. Мне
показалось,  что  в  наступив­шей  тишине  я  услышал  доносившийся издалека
женский смех, рассыпавшийся под солнечными лучами по всему саду.
     -- Не вернуться ли нам в дом? -- спросил я.
     -- Вернуться в дом?
     -- Да, не пойти ли нам и не выпить ли чего-нибудь перед ленчем?
     -- Выпить? Да,  пожалуй,  надо выпить. Однако он не двигался. Он застыл
на месте, но мыс­лями был очень далеко, пристально глядя на две фигуры.
     Я также внимательно  следил за  ними. Я не  мог оторвать от них глаз; я
должен  был досмотреть, чем все кончится. Это все равно что  смотреть издали
балетную  миниатюру, когда знаешь,  кто танцует и кто  написал музыку, но не
знаешь,  чем  закончится  представление,  кто  ставил   тан­цы,  что   будет
происходить в следующее мгновение.
     -- Годье Брешка, -- произнес я. --  Как вы полагаете, насколько  бы  он
прославился, если бы не умер таким мо­лодым?
     -- Кто?
     -- Годье Брешка.
     -- Да-да, -- ответил он. -- Разумеется.
     Теперь  и я  увидел, что происходило нечто странное. Голова женщины еще
находилась  в прорези. Вдруг жен­щина начала медленно  изгибаться всем телом
из сторо­ны в сторону несколько  необычным  образом,  а мужчина, отступив на
шаг, при этом наблюдал за ней и не дви­гался. По тому, как он держался, было
видно, что ему не по себе, а положение головы и напряженная поза го­ворили о
том, что  больше он  не смеется.  Какое-то  вре­мя он оставался  недвижимым,
потом я  увидел, что он  по­ложил фотоаппарат на землю и, подойдя к женщине,
взял  ее  голову  в  руки;  и  все это тотчас показалось по­хожим скорее  на
кукольное  представление, чем на балет­ный спектакль, -- на далекой, залитой
солнцем   сцене   кро­шечные  деревянные   фигурки,   казавшиеся  безумными,
производили едва заметные судорожные движения.
     Мы  молча  сидели  на  белой  скамье и следили  за  тем, как  крошечный
кукольный  человечек  начал  проделывать  какие-то  манипуляции  с   головой
женщины.  Действовал  он  осторожно, в  этом  сомнений не было, осторожно  и
медленно, и то и дело отступал, чтобы обдумать, как быть дальше, и несколько
раз  припадал  к  земле, чтобы посмотреть на  голову под  другим  углом. Как
только он оставлял женщину, та снова принималась изгибаться всем телом и тем
самым напоминала мне собаку, на ко­торую впервые надели ошейник.
     -- Она застряла, -- произнес сэр Бэзил.
     Мужчина  подошел  к скульптуре  с  другой  стороны, где находилось тело
женщины, и обеими руками попы­тался  помочь ей  высвободиться.  Потом, точно
вдруг вый­дя из себя, он раза два или три резко  дернул ее за шею, и на этот
раз мы отчетливо услышали женский крик, полны" то ли гнева,  то  ли боли, то
ли и того и другого.
     Краешком глаза я увидел, как сэр Бэзил едва замет­но закивал головой.
     -- Однажды у меня застряла  рука в банке с конфе­тами, -- сказал он, --
и я никак не мог ее оттуда вынуть.
     Мужчина  отошел на  несколько ярдов  и встал --  руки  в  боки,  голова
вскинута, взгляд хмурый и мрачный. Женщина, похоже, что-то говорила ему или,
скорее, кри­чала на него,  и,  хотя она не  могла сдвинуться  с места и лишь
изгибалась всем телом, ноги ее были свободны, и она ими вовсю била и топала.
     -- Банку  пришлось разбить  молотком, а матери я  ска­зал, что нечаянно
уронил  ее с полки.  -- Он,  казалось,  успокоился, напряжение покинуло его,
хотя голос зву­чал на удивление бесстрастно. -- Думаю, нам лучше пой­ти туда
-- может, мы чем-нибудь сможем помочь.
     -- Пожалуй, вы правы.
     Однако он так и  не сдвинулся с места. Достав сига­рету, он закурил,  а
использованную спичку тщательно спрятал в коробок.
     -- Простите, -- сказал он. -- А вы не хотите закурить?
     -- Спасибо, пожалуй, и я закурю.
     Он  устроил  целое  представление,  угощая   меня   сига­ретой,   давая
прикурить,  а  использованную  спичку  снова  спрятал  в  коробок. Потом  мы
поднялись и неспешно ста­ли спускаться по поросшему травой склону.
     Мы  молча  приблизились к ним, войдя в  сводчатый  проход, устроенный в
тисовой   изгороди;   для  них  наше   появление  явилось,  понятно,  полной
неожиданностью.
     --  Что  здесь  происходит?  --  спросил  сэр  Бэзил. Он  говорил таким
голосом, который не предвещал ничего хо­рошего и который, я уверен, его жена
никогда прежде не слышала.
     -- Она вставила голову в прорезь и теперь не может ее вынуть, -- сказал
майор Хэддок. -- Просто хотела по­шутить.
     -- Что хотела?
     -- Бэзил! -- вскричала леди Тэртон. -- Да не будь же ты идиотом! Сделай
же что-нибудь! -- Видимо, она не могла много двигаться, но говорить еще была
в состоянии.
     --  Дело  ясное  --  нам придется расколоть эту  дере­вяшку, --  сказал
майор.
     На его  седых усах запечатлелось  красненькое пят­нышко, и  так же, как
один-единственный лишний мазок  портит  всю картину,  так и его это пятнышко
лишало спеси. Вид у него был комичный.
     -- Вы хотите сказать -- расколоть скульптуру Генри Мура?
     -- Мой дорогой сэр, другого способа вызволить даму нет.  Бог знает, как
она  умудрилась влезть туда,  но я точно  знаю:  вылезти она не  может.  Уши
мешают.
     -- О Боже! --  произнес сэр Бэзил. -- Какая жалость.  Мой любимый Генри
Мур.
     Тут  леди Тэртон принялась оскорблять своего мужа  самыми непристойными
словами, и неизвестно, сколько бы это продолжалось, не появись неожиданно из
тени Джелкс. Скользящей походкой он молча пересек лужай­ку  и остановился на
почтительном  расстоянии  от  сэра Бэзила  в  ожидании его распоряжений. Его
черный  наряд казался  просто нелепым  в лучах утреннего солнца,  и со своим
древним розово-белым лицом  и белыми руками он был  похож на краба,  который
всю свою жизнь прожил в норе.
     --  Могу  я  для  вас  что-нибудь сделать,  сэр Бэзил? --  Он  старался
говорить  ровным  голосом,  но  не  думаю,  что­бы  и  лицо  его  оставалось
бесстрастным.  Когда он  взгля­нул на  леди  Тэртон, в глазах его  сверкнули
торжествую­щие искорки.
     --  Да,  Джелкс, можешь. Ступай и принеси мне пилу или  еще что-нибудь,
чтобы я мог отпилить кусок дерева.
     -- Может, позвать кого-нибудь, сэр Бэзил? Уильям хороший плотник.
     --   Не  надо,  я  сам   справлюсь.  Просто   принеси  инстру­менты,  и
поторапливайся.
     В ожидании  Джелкса  я отошел в сторону, потому что не  хотелось  более
слушать то, что  леди  Тэртон говорила  своему мужу. Но я вернулся как раз к
тому моменту,  когда явился дворецкий, на сей раз  сопровождаемый еще  одной
женщиной, Кармен Лярозой, которая тотчас бро­силась к хозяйке.
     -- Ната-лия! Моя дорогая Ната-лия! Что они с тобой сделали?
     -- О, замолчи, -- сказала хозяйка. -- И прошу тебя, не вмешивайся,
     Сэр  Бэзил  стоял рядом  с  головой  леди,  дожидаясь  Джелкса.  Джелкс
"медленно  подошел к  нему, держа в одной  руке  пилу, в другой  -- топор, и
остановился,  на­верно,  на расстоянии ярда. Затем он подал  своему хозяи­ну
оба  инструмента,  чтобы  тот  мог  сам  выбрать   один  из  них.  Наступила
непродолжительная  -- не больше двух-трех  секунд -- тишина;  все ждали, что
будет  дальше,  а вышло так,  что  в эту минуту я  наблюдал  за Джелксом.  Я
увидел, что руку, державшую топор, он вытянул на какую-то толику дюйма ближе
к сэру  Бэзилу. Движение  казалось едва заметным -- так, всего лишь  чуточку
дальше  вытянутая  рука,  жест  невидимый  и  тайный, незримое  предложение,
незримое  и  ненавязчивое,  сопровож­даемое,  пожалуй,  лишь  едва  заметным
поднятием бровей.
     Я не  уверен, что сэр Бэзил  видел  все это, однако  он  заколебался, и
снова рука,  державшая топор, чуть-чуть выдвинулась вперед,  и все это  было
как в  карточном фокусе, когда кто-то говорит: "Возьмите  любую карту", и вы
непременно  возьмете ту, которую хотят,  чтобы- вы  взяли.  Сэр  Бэзил  взял
топор. Я видел, как он с  несколько задумчивым видом  протянул  руку, приняв
топор у Джелкса, и тут, едва ощутив в руке топорище, казалось, понял, что от
него требуется, и тотчас же ожил.
     После этого происходящее стало  напоминать  мне  ту  ужасную  ситуацию,
когда  видишь,  как  на  дорогу  выбе­гает  ребенок,  мчится  автомобиль,  и
единственное, что ты можешь сделать, -- это зажмурить глаза и ждать, по­куда
по шуму  не  догадаешься, что  произошло. Момент ожидания становится  долгим
периодом затишья, когда желтые и красные точки  скачут  по  черному  полю, и
да­же если снова  откроешь глаза и обнаружишь, что никто не убит и не ранен,
это  уже не имеет  значения, ибо  что  касается  тебя,  то  ты все  видел  и
чувствовал нутром.
     Я  все отчетливо  видел  и на этот раз,  каждую  деталь,  и не открывал
глаза, пока не услышал голос сэра Бэзила, прозвучавший еще тише, чем прежде,
и в голосе его послышалось недовольство дворецким.
     --  Джелкс,  --  произнес  он, и тут  я посмотрел  на него;  он стоял с
топором в руках и сохранял полнейшее  спо­койствие.  На прежнем месте была и
голова леди Тэр-тон, так  и торчавшая из прорези,  однако лицо ее приоб­рело
пепельно-серый оттенок, а рот  то открывался, то закрывался, и в горле у нее
как бы вроде булькало. --  Послушай, Джелкс, -- говорил сэр Бэзил. -- О  чем
ты только думаешь? Эта штука очень  опасна. Дай-ка лучше пилу, -- Он поменял
инструмент,  и я увидел, как его  щеки впервые порозовели,  а в уголках глаз
быстро за­двигались морщинки, предвещая улыбку.





     -------------------------
     [1] А. Биван  (1897--1960) -- английский государственный деятель, самая
противоречивая  фигура  в  британской  политике в  пер­вое десятилетие после
второй мировой войны.

     [2]  X.  Мемлинг (ок.  1440--1494) -- нидерландский живописец, Ван Эйк,
братья  Хуберт (ок. 1370--1426) в  Ян  (ок.  1390--1441),  --  нидерландские
живописцы
     [3] Дж. Торп (1563--1655) -- английский архитектор.
     [4] Семья английских архитекторов, творивших в конце XVI -- начале XVII
в.: Роберт (1535--1614), Джон (ум. в 1634) и Хантинг­дон (ум, в 1648),

     [5] Завершающее украшение.
     [6] Королевская династия в Англии в 1485--1603 гг.
     [7] Дж. Эпстайн (1880--1959)--американский и английский скульптор.
     [8]  Я.  Бранкузи  (1876--1957)--румынский  скульптор;   О.  Сент-Годан
(1848--1907)--английский скульптор; Г Мур (р. 1898)-- английский скульптор.



     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (п'ятниця, 13 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru


     Уже почти полночь,  и я понимаю, что если сейчас же не начну записывать
эту историю, то никогда этого не сделаю. Весь вечер я пытался заставить себя
приступить  к делу. Но чем больше думал о  случившемся,  тем больший  ощущал
стыд и смятение.
     Я  пытался  --  и  думаю,  правильно  делал, --  признав  свою  вину  и
проанализировав происшедшее,  найти  при­чину  или хоть какое-то  оправдание
своему возмутитель­ному поведению по отношению к Жанет  де Пеладжиа. Я хотел
--  и  это  самое  главное  -- обратиться  к вообра­жаемому,  сочувствующему
слушателю, некоему мифиче­скому вы, человеку доброму и отзывчивому, которому
я  мог бы  без стеснения поведать об  этом злосчастном про­исшествии во всех
подробностях.  Мне  остается лишь на­деяться, что волнение не  помешает  мне
довести рассказ до конца.
     Если уж говорить по совести, то, полагаю, надобно признаться, что более
всего меня  беспокоит не ощущение стыда  и даже  не оскорбление,  нанесенное
мною бедной Канет, а сознание того, что я вел себя чудовищно глупо и что все
мои друзья -- если я еще могу их так назы­вать, -- все эти сердечные и милые
люди, так часто бы­вавшие в моем доме, теперь, должно  быть, считают меня не
кем иным, как  злым, мстительным стариком. Да, это задевает меня  за  живое.
Если я  скажу, что мои  друзья  -- это  вся моя жизнь, все,  абсолютно  все,
тогда, быть мо­жет, вам легче будет меня понять.
     Однако сможете  ли вы понять меня? Сомневаюсь, но, чтобы облегчить свою
задачу, я отвлекусь ненадолго и расскажу, что я собой представляю.
     Гм, дайте-ка подумать. По правде говоря, я, пожалуй, являю собою особый
тип -- притом, заметьте, редкий, но тем не менее совершенно определенный, --
тип  человека  состоятельного,  привыкшего  к  размеренному  образу  жиз­ни,
образованного,  средних  лет, обожаемого (я тщательно выбираю  слова) своими
многочисленными  друзьями  за  шарм,  деньги,   ученость,  великодушие  и--я
искренне на­деюсь на это --  за то, что он вообще существует. Его (этот тип)
можно встретить только в больших столи­цах -- в Лондоне, Париже,  Нью-Йорке;
в  этом  я  убежден.  Деньги,  которые он имеет, заработаны  его  отцом,  по
па­мятью о нем он  склонен пренебрегать. Это не его вина, потому как есть в,
его характере  нечто такое, что застав­ляет его втайне смотреть  свысока  на
всех людей, у ко­торых так я не хватило ума узнать,  чем отличается Рокингем
от Споуда, уотерфорд от венециана,  Шератон от Чиппенделя, Моне  от Мане или
хотя бы поммар от монтраше[2].
     Он, таким образом, является знатоком, обладающим  помимо  всего прочего
изысканным вкусом. Имеющиеся у  него картины работы  Констебля,  Бонингтона,
Лотрека,  Редона,  Вюйяра,  Мэтью  Смита[3]  не  хуже  произведений  тех  же
мастеров, хранящихся в галерее Тейт[4], и, будучи столь баснословно дорогими
и  прекрасными, они  соз­дают в  доме несколько гнетущую атмосферу  -- взору
яв­ляется нечто мучительное,  захватывающее  дух,  пугаю­щее  даже, пугающее
настолько,  что страшно подумать о том, что у него есть и  власть и право, и
стоит  ему  по­желать,  и  он  может  изрезать,  разорвать, пробить кула­ком
"Долину Дэдхэм", "Гору Сент-Виктуар", "Кукуруз­ное поле в Арле", "Таитянку",
"Портрет госпожи Сезан". И от стен, на которых развешаны эти чудеса, исходит
какое-то  великолепие,  едва заметный  золотистый  свет,  не­кое  неуловимое
излучение роскоши,  среди  которой  он живет, двигается, предается веселью с
лукавой беспеч­ностью, доведенной почти до совершенства.
     Он закоренелый холостяк и, кажется, никогда не поз­воляет себе увлечься
женщинами, которые его окружают и которые так горячо его любят. Очень  может
быть -- и на это вы, возможно, обратили уже внимание, а может, и нет еще, --
что где-то в нем  скрывается разочарование, неудовлетворенность,  сожаление.
Даже некое помраче­ние ума.
     Не думаю, что мне нужно еще что-либо говорить. Я и без того был слишком
откровенен. Вы меня уже до­статочно хорошо знаете, чтобы  судить обо мне  по
спра­ведливости и -- осмелюсь ли я надеяться на это? -- по­сочувствовать мне
после того, как выслушаете мой рас­сказ. Вы даже можете прийти к заключению,
что боль­шую часть вины за случившееся  следует  возложить не на  меня, а на
некую даму, которую  зовут Глэдис Понсонби. В конце концов, именно из-за нее
все  и началось. Если  бы я  не провожал  Глэдис Понсонби домой в тот вечер,
почти полгода  назад, и если  бы она не говорила  обо мне  столь  откровенно
некоторые   вещи   кое-кому   из  своих   знакомых,  тогда  это  трагическое
происшествие ни­когда бы и не имело места.
     Если я хорошо помню, это произошло в декабре прош­лого года; я обедал с
четой Ашенденов в их чудесном доме, который обращен фасадом на южную границу
Рид-жентс-парк. Там было довольно много народу, но Глэдис Понсонби, сидевшая
рядом со  мной,  была единственной  дамой, пришедшей  без спутника.  И когда
настало время уходить, я, естественно,  предложил  проводить ее до дома. Она
согласилась, и мы отправились в моем автомобиле;
     но, к несчастью, когда мы прибыли к ней, она  настояла на  том, чтобы я
зашел  к ней  в дом  и выпил, как  она вы­разилась,  "на  дорожку".  Мне  не
хотелось показаться чо­порным, поэтому я последовал за ней.
     Глэдис Понсонби весьма  невысокая женщина, ростом  явно не выше четырех
футов  и  девяти или  десяти  дюй­мов, а  может, и того  меньше; она из  тех
крошечных  чело­вечков, находиться  рядом с которыми --  значит  испыты­вать
такое чувство, будто стоишь на стуле. Она  вдова, моложе меня  на  несколько
лет -- ей, наверно, пятьдесят три или пятьдесят четыре года, и возможно, что
три­дцать лег назад она была весьма соблазнительной штуч­кой. Но теперь кожа
на  ее  лице  обвисла,  сморщилась,   и  ничего  особенного   она  собою  не
представляет.  Индиви­дуальные черты лица -- глаза,  нос, рот, подбородок --
все это погребено  в складках жира, скопившегося вокруг сморщенного лица,  и
всего  перечисленного попросту  не замечаешь. Кроме, пожалуй,  рта,  который
напоминает мне -- не могу удержаться от сравнения -- рот лосося.
     Когда она в гостиной наливала мне бренди, я обратил внимание на то, что
у  нее чуть-чуть дрожат руки. Дама устала, решил я  про себя, поэтому мне не
следует долго  задерживаться. Мы  сели на диван и какое-то  время  обсуждали
вечер у Ашенденов и их гостей. Наконец я поднялся.
     -- Сядь, Лайонель, -- сказала она. -- Выпей еще бренди.
     -- Нет, мне правда уже пора.
     -- Сядь и не будь таким  чопорным. Я, пожалуй, вы­пью еще, а ты хотя бы
просто посиди со мной.
     Я смотрел,  как  эта  крошечная  женщина  подошла  к буфету  и,  слегка
покачиваясь,  принесла  стакан, сжимая  его в  обеих  руках, точно  это было
жертвоприношение;  при  виде   этой  невысокой,  я  бы  сказал,  приземистой
жен­щины, передвигавшейся на негнущихся ногах, у меня вдруг возникла нелепая
мысль, что у нее не было ног выше коленей.
     --  Лайонель,  чему это  ты радуешься? --  Наполняя  свой  стакан,  она
посмотрела на меня и пролила немного бренди мимо.
     -- Да так, моя дорогая. Ничему особенно.
     -- Тогда прекрати хихикать  и скажи-ка лучше,  что  ты  думаешь  о моем
новом портрете.
     Она  кивнула  в  сторону  большого холста,  висевшего  над  камином, на
который я старался не смотреть с  той  минуты, как мы вошли  в гостиную. Это
была ужасная вещь, написанная, как  мне было хорошо известно, чело­веком, от
которого  в  Лондоне  в  последнее  время   все  с   ума   посходили,  очень
посредственным художником по имени Джон  Ройден, Глэдис, леди Понсонби, была
изображена  в полный рост,  и художник сработал так ловко, что  она казалась
женщиной высокой и обольстительной.
     -- Чудесно, -- сказал я.
     -- Правда? Я так рада, что тебе нравится.
     -- Просто чудесно.
     -- По-моему,  Джон Ройден  --  гений.  Тебе не кажет­ся,  что он гений,
Лайонель?
     -- Ну, это уж несколько сильно сказано.
     -- То есть ты хочешь сказать, что об этом еще рано говорить?
     -- Именно.
     -- Но послушай, Лайонель, думаю, тебе  это будет интересно узнать. Джон
Ройден  нынче  так популярен, что ни за что  не  согласится написать портрет
меньше чем за тысячу гиней!
     -- Неужели?
     -- О да! И тот, кто хочет иметь свой портрет, выстаи­вает к нему  целую
очередь.
     -- Очень любопытно.
     -- А возьми своего Сезанна или как там его. Готова поспорить, что он за
свою жизнь столько денег не зара­ботал.
     -- Ну что ты!
     -- И ты называешь его гением?
     -- Что-то вроде того, пожалуй.
     -- Значит, и Ройден гений, -- заключила она, откинув­шись на диване. --
Деньги -- лучшее тому доказатель­ство.
     Какое-то время она молчала, потягивая  бренди, и я  не мог не заметить,
как стакан  стучал  о  ее  нижнюю  губу,  когда  она  подносила его  ко  рту
трясущейся  рукой. Она  видела,  что  я наблюдаю за  пей, и,  не поворачивая
голо­вы, скосила глаза и испытующе поглядела па меня.
     --  Ну-ка  скажи мне, о чем ты думаешь? Вот  уж чего я терпеть не могу,
так это  когда меня  спрашивают, о  чем  я думаю.  В  таких случаях я ощущаю
прямо-таки физическую боль в груди и начинаю кашлять,
     -- Ну же, Лайонель. Говори.
     Я покачал головой, не зная, что отвечать. Тогда она резко отвернулась и
поставила  стакан с  бренди на не­большой столик, находившийся слева от нее;
то, как она это сделала, заставило  меня предположить -- сам не знаю почему,
--  что она  почувствовала себя оскорбленной и теперь готовилась предпринять
какие-то  действия. Насту­пило  молчание.  Я выжидал, ощущая неловкость,  и,
поскольку не знал, о чем еще  говорить, стал  делать вид,  будто чрезвычайно
увлечен  курением, сигары,  --  внима­тельно  рассматривал пепел  и нарочито
медленно пускал  дым  к  потолку. Она,  однако, молчала. Что-то  меня  стало
раздражать в этой особе -- может, то  был злобно-мечта­тельный  вид, который
она напустила на себя, -- и  мне за­хотелось "тотчас же встать и уйти. Когда
она снова по­смотрела на меня, я увидел, что она  хитро мне улыбает­ся этими
своими погребенными глазками, но вот рот -- о, опять мне вспомнился  лосось!
-- был совершенно непо­движен.
     -- Лайонель, мне кажется, я должна открыть тебе один секрет.
     -- Извини, Глэдис, но мне правда пора.
     --  Не  пугайся,  Лайонель.  Я  не  стану смущать  тебя.  Ты  вдруг так
испугался.
     -- Я не очень-то смыслю в секретах,
     --  Я вот сейчас о чем  подумала, --  продолжала она. -- Ты  так хорошо
разбираешься в картинах, что это долж­но заинтересовать тебя.
     Она совсем  не двигалась, лишь  пальцы ее все время шевелились. Она без
конца крутила  ими,  и  они были по­хожи  на  клубок маленьких  белых  змей,
извивающихся у нее на коленях.
     -- Так ты не хочешь, чтобы я открыла тебе секрет, Лайонель?
     -- Ты же знаешь, дело не в этом. Просто уже ужас­но поздно...
     --  Это,  наверно,  самый  большой секрет в  Лондоне.  Женский  секрет.
Полагаю, в него посвящены --  дай-ка подумать  -- в общей сложности тридцать
или  сорок  жен­щин.  И ни одного  мужчины. Кроме  него,  разумеется,  Джона
Ройдена.
     Мне не очень-то хотелось, чтобы она продолжала, по­этому я промолчал.
     --  Но сначала  пообещай мне,  пообещай, что ты  ни  единой  живой душе
ничего не расскажешь.
     -- Бог с тобой!
     -- Так ты обещаешь, Лайонель?
     -- Да, Глэдис, хорошо, обещаю.
     -- Вот и отлично! Тогда слушай.  --  Она взяла стакан с бренди и удобно
устроилась в углу дивана. -- Полагаю, тебе известно, что Джон  Ройден рисует
только жен­щин?
     -- Этого я не знал.
     -- И притом женщина  всегда либо стоит, либо сидит, как я  вон  там, то
есть он рисует ее с ног до головы. А теперь посмотри внимательно на картину,
Лайонель. Ви­дишь, как замечательно нарисовано платье?
     -- Ну и что?
     -- Пойди и посмотри поближе, прошу тебя. Я неохотно поднялся, подошел к
портрету и  внима­тельно на него  посмотрел. К своему  удивлению, я уви­дел,
что  краска  на платье  была наложена  таким  толстым  слоем,  что буквально
выпячивалась.  Это был прием, по-своему довольно эффектный, но не слишком уж
ориги­нальный и для художника несложный.
     -- Видишь?  -- спросила она. -- Краска  на платье ле­жит толстым слоем,
не правда ли?
     -- Да.
     --  Между тем за этим кое-что скрывается, Лайонель. Думаю, будет лучше,
если я опишу тебе все, что случи­лось в  самый  первый раз, когда я пришла к
нему на сеанс.
     "Ну и зануда же она, -- подумал я. -- Как бы мне улизнуть? "
     -- Это было  примерно год назад, и я помню, какое волнение я испытывала
оттого,  что  мне  предстоит  побы­вать  в  студии   великого  художника.  Я
облачилась во все новое от Нормана  Хартнелла, специально  напялила крас­ную
шляпку  и  отправилась к  нему.  Мистер Ройден  встре­тил меня  у  дверей и,
разумеется, просто  покорил меня. У него бородка  клинышком  и пронизывающие
голубые глаза, и на нем был черный бархатный пиджак. Студия у него огромная,
с  бархатными  диванами красного цвета  и  обитыми бархатом  стульями --  он
обожает  бархат --  и  с бархатными занавесками и даже бархатным  ковром  на
полу.  Он усадил меня, предложил выпить и тотчас же приступил к делу. Рисует
он не так, как другие худож­ники. По его мнению, чтобы достичь  совершенства
пря изображении женской фигуры, существует  только один-единственный способ,
и  пусть меня не шокирует, когда я услышу, в чем  он состоит. "Не думаю, что
меня это шокирует, мистер Ройден", -- сказала  я ему. "Я тоже так не думаю",
-- отвечал он. У него просто великолепные белые зубы, и, когда он улыбается,
они как  бы светятся в бороде. "Дело, видите ли, вот в чем, -- продолжал он.
-- Посмотрите на  любую картину, изображающую. женщи­ну -- все равно  кто ее
написал, -- и вы увидите, что, хотя платье и хорошо нарисовано, тем не менее
возникает  впе­чатление чего-то искусственного, некой ровности, будто платье
накинуто на бревно. И знаете, почему  кажется? " -- "Нет,  мистер Ройден, не
знаю". -- "Потому что сами художники не знают, что под ним".
     Глэдис Понсонби умолкла, чтобы сделать еще несколь­ко глотков бренди.
     -- Не пугайся так, Лайонель, --  сказала она  мне. -- В атом нет ничего
дурного. Успокойся и дай мне закончить. И  тогда мистер Ройден  сказал: "Вот
почему  я настаиваю  на том,  чтобы сначала  рисовать обнаженную натуру". --
"Боже праведный,  мистер  Ройден! "--воскликнула я. "Если вы  возражаете,  я
готов пойти на небольшую уступ­ку, леди Понсонби,  --  сказал он. -- Но я бы
предпочел иной путь". -- "Право же, мистер Ройден, я не знаю". -- "А когда я
нарисую  вас в  обнаженном  виде,  --  продолжал  он,  нам  придется выждать
несколько недель, пока высох­нет  краска. Потом  вы возвращаетесь, и я рисую
вас  в  нижнем  белье.  А  когда и оно  подсохнет; я нарисую свер­ху платье.
Видите, как все просто.
     -- Да он попросту нахал! -- воскликнул я.
     --  Нет, Лайонель, пет! Ты совершено не прав. Если бы ты только мог его
выслушать, как  он прелестно  обо  всем этом говорит, с  какой  неподдельной
искренностью. Сразу видно, что он чувствует то, что говорит.
     -- Повторяю, Глэдис, он же нахал!
     -- Нельзя же  быть таким глупым, Лайонель. И по­том, дай мне закончить.
Первое,  что я ему тогда сказала, что мой муж (который тогда еще был жив) ни
за что на это не согласится.
     "А  ваш  муж  и не должен  об  этом  знать, -- отвечал он. -- Стоит  ли
волновать его? Никто не знает моего  сек­рета, кроме  тех женщин, которых  я
рисовал".
     Я  еще посопротивлялась  немного, и потом,  помнится,  он  сказал: "Моя
дорогая  леди  Понсонби, в  этом  нет  ни­чего  безнравственного.  Искусство
безнравственно  лишь тогда,  когда  им  занимаются  дилетанты.  То  же --  в
меди­цине. Вы ведь  не  станете  возражать,  если вам  придется раздеться  в
присутствии врача? "
     Я сказала  ему, что стану, если я  пришла к нему с жалобой  на  боль. в
ухе.  Это  его рассмешило.  Однако  он продолжал убеждать  меня,  и,  должна
сказать, его доводы были  весьма убедительны, поэтому спустя какое-то вре­мя
я сдалась. Вот и все. Итак, Лайонель, дорогой, те­перь ты знаешь мой секрет.
-- Она поднялась и отправи­лась за очередной порцией бренди.
     -- Глэдис, это все правда?
     -- Разумеется, правда.
     -- Ты хочешь сказать, что он всех так рисует?
     -- Да. И весь юмор состоит в том, что мужья об  этом  ничего  не знают.
Они видят лишь  замечательный порт­рет своей жены, полностью одетой. Конечно
же, нет ни­чего плохого в том, что тебя  рисуют  обнаженной; худож­ники  все
время это делают. Однако наши глупые мужья почему-то против этого.
     -- Ну и наглый же он парень!
     -- Думаю, он гений.
     -- Клянусь, он украл эту идею у Гойи.
     -- Чушь, Лайонель.
     --  Ну  разумеется,  это  так. Однако  вот  что скажи  мне,  Глэдис. Ты
что-нибудь  знала  о...  об  этих  своеобразных приемах Ройдена, прежде  чем
отправиться к нему?
     Когда  я задал  ей  этот вопрос,  она  как  раз  наливала  себе бренди;
поколебавшись, она повернула голову  в  мою сторону,  улыбнулась  мне  своей
шелковистой улыбочкой, раздвинув уголки рта.
     --  Черт тебя побери,  Лайонель, -- сказала она. -- Ты дьявольски умен.
От тебя ничего не скроешь.
     -- Так, значит, знала?
     -- Конечно. Мне сказала об этом Гермиона Гэрдл-стоун.
     -- Так я и думал!
     -- II все равно в этом нет ничего дурного.
     --  Ничего, -- согласился я. -- Абсолютно ничего. Теперь мне  все  было
совершенно  ясно. Этот Ройден и вправду нахал и к  тому же проделывает самые
гнус­ные психологические фокусы. Ему  отлично известно, что в городе имеется
целая группа богатых, ничем не  запя­тых  женщин, которые встают с постели в
полдень и про­водят  остаток дня, пытаясь развеять тоску, -- играют в бридж,
канасту, ходят  по  магазинам,  пока  но наступит  час пить коктейли. Больше
всего  они  мечтают  о  каком-нибудь  небольшом  приключении,  о  чем-нибудь
необыч­ном,  и  чем это обойдется им  дороже, тем лучше. Понят­но, новость о
том, что можно  развлечься  таким  вот об­разом,  распространяется среди них
подобно  вспышке  эпи­демии. Я живо  представил  себе Гермиону Гэрдлстоун за
карточным столиком, рассказывающую им об этом:
     "...  Но, дорогая моя, это просто потрясающе... Не могу тебе  передать,
как это интересно... гораздо интереснее, чем ходить к врачу... "
     -- Ты ведь никому не расскажешь, Лайонель? Ты же обещал.
     -- Ну конечно нет. Но теперь  я должен идти. Глэ­дис,  мне в самом деле
уже пора.
     -- Не говори глупости. Я только начинаю хорошо проводить время. Хотя бы
посиди со мной, пока я не допью бренди.
     Я терпеливо сидел на диване, пока она без конца тянула свое бренди. Она
по-прежнему поглядывала на ме­ня своими погребенными глазками, притом как-то
озор­но и  коварно, и у  меня  было  сильное  подозрение,  что  эта  женщина
вынашивает замысел  какой-нибудь очередной неприятности  пли скандала. Глаза
ее злодейски  сверкали, а в  уголках рта затаилась усмешка, и я почувствовал
-- хотя, может, мне это только показалось, -- запахло чем-то опасным.
     И тут неожиданно, так неожиданно, что я даже вздрогнул, она спросила:
     -- Лайонель, что это за слухи ходят о тебе и Жанет де Пеладжиа?
     -- Глэдис, прошу тебя...
     -- Лайонель, ты покраснел!
     -- Ерунда.
     -- Неужели старый холостяк наконец-то обратил на кого-то внимание?
     -- Глэдис, все это просто глупо. -- Я попытался бы­ло подняться, по она
положила руку мне на колено и удержала меня.
     -- Разве  ты не  знаешь, Лайонель,  что теперь у  нас  не  должно  быть
секретов друг от друга?
     -- Жанет -- прекрасная девушка.
     --  Едва ли можно назвать ее девушкой.  --  Глэдис  по­молчала, глядя в
огромный  стакан  с  бренди, который она сжимала в  обеих  ладонях. -- Но я,
разумеется,  согласна  с  тобой,  Лайонель,  что   она  во  всех  отношениях
прекрас­ный человек. Разве что, --  заговорила она очень медлен­но, -- разве
что иногда она говорит весьма странные вещи.
     -- Какие еще вещи?
     -- Ну, всякие -- о разных людях. О тебе, например.
     -- Что она говорила обо мне?
     -- Ничего особенного. Тебе это будет неинтересно.
     -- Что она говорила обо мне?
     -- Право же, это даже не  стоит того, чтобы повто­рять. Просто  мне это
показалось довольно странным.
     -- Глэдис, что она  говорила?  -- В ожидании  ответа  я чувствовал, что
весь обливаюсь потом.
     -- Ну  как  бы тебе это  сказать? Она, разумеется, про­сто шутила, и  у
меня и  в мыслях не было рассказывать  тебе об  этом,,  но мне кажется,  она
действительно гово­рила, что все это ей немножечко надоело.
     -- Что именно?
     -- Кажется, речь  шла о том, что она вынуждена обе­дать с тобой чуть ли
не каждый день или что-то в этом роде.
     -- Она сказала, что ей это надоело?
     -- Да. -- Глэдис Понсонби одним большим  глотком осушила остатки бренди
и выпрямилась. -- Если уж тебе  это действительно интересно, то она сказала,
что ей все это до чертиков надоело. II потом...
     -- Что она еще говорила?
     -- Послушай,  Лайонель, не нужно так волноваться.  Я  ведь для твоей же
пользы тебе все это рассказываю.
     -- Тогда живо рассказывай все до конца.
     --  Вышло так, что  сегодня  днем  мы  играли с  Жанет  в канасту, и  я
спросила у нее, не пообедает ли она  со мной  завтра.  Пет, сказала она, она
занята.
     -- Продолжай.
     --  По правде, она  сказала следующее:  "Завтра я обе­даю с этим старым
занудой Лайонелем Лэмпсоном".
     -- Это Жанет так сказала?
     -- Да, Лайонель, дорогой.
     -- Что еще?
     -- Ну,  этого уже  достаточно. Не думаю, что я долж­на  пересказывать и
все остальное.
     -- Прошу тебя, выкладывай все до конца!
     -- Лайонель, ну не кричи же так па меня.  Конечно, я все тебе расскажу,
если ты так настаиваешь. Если хо­чешь  знать, я бы не считала себя настоящим
другом, если  бы  этого не  сделала. Тебе не кажется, что это знак истин­ной
дружбы, когда два человека, вроде пас с тобой...
     -- Глэдис! Прошу тебя, говори же!
     -- О Господи, да дай же мне подумать! Значит, так... Насколько я помню,
па самом  деле  она  сказала  следую­щее...  --  Ноги  Глэдис  Понсонби едва
касались  пола,  хотя она  сидела прямо; она  отвела от меня  свой  взгляд и
уста­вилась в стену, а потом  весьма  ловко  заговорила низким голосом,  так
хорошо мне знакомым:  --  "Такая тоска, моя  дорогая, ведь с  Лайонелем  все
заранее известно, с на­чала и до конца. Обедать мы будем в Савой-гриле -- мы
всегда обедаем в Савой-гриле, -- и целых два  часа я вы­нуждена буду слушать
всю эту  напыщенность... то  есть я  хочу сказать, что мне придется слушать,
как он будет бубнить про картины и фарфор -- он всегда бубнит про картины  и
фарфор. Домой мы  отправимся  в такси, он возьмет  меня за руку, придвинется
поближе,  на меня пахнет  сигарой и бренди, и он станет бормотать о том, как
бы  ему  хотелось,  о, как бы  ему хотелось, чтобы  он был лет  на  двадцать
моложе. А я скажу: "Вы не могли бы опустить стекло? " И когда мы  подъедем к
моему до­му,  я скажу ему, чтобы он  отправлялся в  том же  такси, однако он
сделает вид,  что не  слышит, и быстренько рас­платится.  А потом, когда  мы
подойдем к двери и я буду искать ключи, в его глазах появится взгляд глупого
спа­ниеля. Я медленно вставлю ключ в замок, медленно буду его поворачивать и
тут -- быстро-быстро, не давая ему. опомниться, -- пожелаю  ему доброй ночи,
вбегу в  дом и захлопну  за собой дверь... " Лайонель! Да что это с  то­бой,
дорогой? Тебе явно нехорошо...
     К  счастью, в  этот  момент  я, должно быть,  полностью отключился. Что
произошло дальше в этот ужасный ве­чер, я  практически не помню, хотя у меня
сохранилось  смутное и тревожное подозрение,  что когда я пришел в  себя, то
совершенно  потерял самообладание и  позволил Глэдис  Понсонби  утешать меня
самыми разными спосо­бами.  Потом  я,  кажется, вышел от нее и был отправлен
домой,  однако полностью сознание вернулось  ко мне лишь на  следующее утро,
когда я проснулся в своей по­стели.
     Наутро я чувствовал себя слабым  и опустошенным. Я  неподвижно лежал  с
закрытыми глазами, пытаясь вос­становить события  минувшего вечера: гостиная
Глэдис Понсонби; Глэдис сидит  на  диване и  потягивает бренди, ее маленькое
сморщенное лицо, рот, похожий  на рот ло­сося,  и еще она что-то говорила...
Кстати, о чем это она говорила? Ах да! Обо мне.  Боже мой, ну конечно же!  О
Жанет и обо  мне. Как это мерзко и  гнусно! Неужели  Жанет  произносила  эти
слова? Как она могла?
     Помню, с какой ужасающей  быстротой во  мне нача­ла расти  ненависть  к
Жанет де Пеладжиа.  Все  произош­ло  в считанные  минуты  --  во  мне  вдруг
закипела  ярост­ная  ненависть,  быстро  переполнившая  меня,  так  что  мне
казалось, что я вот-вот лопну. Я попытался было отде­латься от мыслей о ней,
но они  пристали ко мне,  точно лихорадка, и  скоро  я  уже обдумывал способ
возмездия, словно какой-нибудь подлый гангстер.
     Вы можете  сказать:  довольно  странная манера  пове­дения  для  такого
человека,  как я,  на  что я отвечу:  вовсе  нет, если  принять  во внимание
обстоятельства. По-моему, такое может заставить человека пойти  на убийство.
По  правде говоря, не будь во мне некоторой склонности к садизму, побудившей
меня изыскивать более утонченное в мучительное наказание для  моей жертвы, я
бы и сам стал убийцей. Однако  я  пришел к заключению, что про­сто убить эту
женщину-- значит сделать ей добро, я к тому же на мой вкус это весьма грубо.
Поэтому я при­нялся обдумывать какой-нибудь более изощренный спо­соб.
     Вообще-то  я скверный  выдумщик; что-либо выдумыватъ кажется мне жутким
занятием, и практики у меня в этом деле никакой.  Однако ярость и  ненависть
способны не­вероятно концентрировать помыслы, и  весьма скоро в мо­ей голове
созрел замысел -- замысел столь восхититель­ный и волнующий, что он захватил
меня полностью. К тому времени, когда я обдумал все детали и  преодолел пару
незначительных затруднений,  разум  мои воспарил необычайно, и я помню,  что
начал дико прыгать на кро­вати и хлопать в ладоши.  Вслед  за тем я уселся с
теле­фонной  книгой  на  коленях и принялся  торопливо  разыс­кивать  нужную
фамилию. Найдя ее, я поднял трубку я набрал номер.
     -- Хэлло, -- сказал я. -- Мистер Ройден? Мистер Джон Ройден?
     -- Да.
     Уговорить его заглянуть ко мне ненадолго было не­трудно. Прежде я с ним
не встречался, по ему, конечно, известно было мое имя как видного собирателя
картин и как человека, занимающего  некоторое  положение  в об­ществе. Такую
важную птицу, как я, он не мог себе поз­волить упустить.
     -- Дайте-ка подумать, мистер Лэмпсон, -- сказал он. -- Думаю, что смогу
освободиться через пару часов. Вас это устроит?
     Я отвечал, что это замечательно, дал ему свой адрес и повесил трубку.
     Потом  я выскочил  из постели.  Просто удивительно, какой восторг  меня
охватил. Еще недавно я был в отча­янии, размышляя об убийстве и самоубийстве
и не знаю о чем еще, и вот  я  уже  в ванной  насвистываю  какую-то  арию из
Пуччини. Я то и дело ловил себя на  том,  что с каким-то безумством  потираю
руки, и, выкидывая  вся­кие фортели, даже свалился на пол и захихикал, точно
школьник.
     В назначенное время мистера Джона Ройдена проводили н мою библиотеку, и
я поднялся, чтобы приветство­вать его. Это был опрятный человечек небольшого
роста, с несколько рыжеватой козлиной бородкой. На нем была черная бархатная
куртка, галстук цвета ржавчины, красный пуловер и черные замшевые башмаки. Я
пожал его маленькую аккуратненькую ручку.
     -- Спасибо за то, что вы пришли так быстро, мистер Ройден.
     -- Не стоит благодарить меня, сэр.  -- Его розовые гу­бы, прятавшиеся в
бороде, как  губы почти  всех борода­тых мужчин, казались мокрыми  и голыми.
Еще раз вы­разив восхищение его работой, я тотчас же приступил к делу.
     --  Мистер Ройден, -- сказал  я,  -- у  меня к вам доволь­но  необычная
просьба, несколько личного свойства.
     -- Да, мистер  Лэмпсон?  --  Он сидел  в кресле напро­тив меня, склонив
голову набок, живой и бойкий, точно птица.
     -- Разумеется, я  надеюсь, что могу полагаться на ва­шу  сдержанность в
смысле того, что я скажу.
     -- Можете во мне не сомневаться, мистер Лэмпсон.
     -- Отлично.  Я предлагаю  вам следующее: в  городе есть некая дама, и я
хочу, чтобы  вы  ее  нарисовали.  Мне  бы очень хотелось  иметь  ее  хороший
портрет. Однако в этом деле имеются некоторые сложности.  К примеру,  в силу
ряда причин мне бы не хотелось, чтобы она знала, что это я заказал портрет.
     -- То есть вы хотите сказать...
     -- Именно, мистер Ройден. Именно это я и хочу ска­зать. Я  уверен, что,
будучи человеком благовоспитан­ным, вы меня поймете.
     Он  улыбнулся  кривой улыбочкой,  показавшейся в  бо­роде,  и понимающе
кивнул.
     -- Разве так не бывает, -- продолжал я, -- что мужчи­на  -- как  бы это
получше выразиться? -- был без ума от дамы и вместе с тем имел основательные
причины же­лать, чтобы она об этом не знала?
     -- Еще как бывает, мистер Лэмпсон.
     --  Иногда мужчине приходится подбираться к своей  жертве с необычайной
осторожностью, терпеливо выжи­дая момент, когда. можно себя обнаружить.
     -- Точно так. мистер Лэмпсон.
     -- Есть ведь  лучшие способы  поймать  птицу,  чем го­няться за ней  по
лесу.
     -- Да, вы правы, мистер Лэмпсон.
     -- И можно и насыпать ей соли на хвост.
     -- Ха-ха!
     --  Бот  и  отлично,  мистер  Ройден. Думаю, вы меня по­няли.  А теперь
скажите: вы случайно не знакомы с да­мой, которую зовут Жанет де Пеладжиа?
     --  Жанет  де  Пеладжиа? Дайте подумать...  Пожалуй, да. То есть я хочу
сказать, по крайней мере слышал о ней. Но  никак не могу утверждать, что я с
ней знаком.
     -- Жаль. Это  несколько усложняет дело. А  как вы думаете, вы могли  бы
познакомиться  с  ней  --   например,  на  какой-нибудь  вечеринке  или  еще
где-нибудь?
     -- Это дело несложное, мистер Лэмпсон.
     -- Хорошо, ибо вот что я предлагаю: нужно, чтобы вы отправились к ней и
сказали, что именно она -- тот тип, который вы ищете уже много лет, -- у нее
именно то лицо, та фигура, да и глаза того цвета. Впрочем, это вы лучше меня
знаете. Потом спросите у нее, не  против ли она, чтобы  бесплатно позировать
вам. Скажите, что вы бы хотели сделать  ее портрет к  выставке  в Академии а
следующем году. Я уверен,  что  она  будет рада помочь  вам и,  я бы сказал,
почтет  это за  честь.  Потом вы  нари­суете  ее и  выставите картину, а  по
окончании выставки доставите ее мне. Никто, кроме вас,  не должен знать, что
я купил ее.
     Мне показалось, что маленькие  круглые глазки  ми­стера  Джона  Ройдена
смотрят па меня проницательно, и голова его опять склонилась набок. Он сидел
на  кра­ешке кресла и всем  своим видом  напоминал мне  мали­новку с красной
грудью, сидящую на ветке и прислуши­вающуюся к подозрительному шороху.
     --  Во  всем этом нет решительно ничего  дурного, -- сказал я. -- Пусть
это будет, если угодно, невинный ма­ленький заговор,  задуманный... э-э-э...
довольно роман­тичным стариком.
     --  Понимаю,  мистер  Лэмпсон,  понимаю... Казалось, он еще колеблется,
поэтому я быстро при­бавил:
     -- Буду рад заплатить вам вдвое больше того, что вы обычно получаете.
     Это его окончательно сломило. Он просто облизался. -
     -- Вообще-то, мистер Лэмпсон, должен сказать, что я не занимаюсь такого
рода  делами. Вместе с  тем нуж­но быть весьма бессердечным человеком, чтобы
отказать­ся от такого... скажем так... романтического поручения.
     -- И прошу вас, мистер Ройден, мне бы хотелось, чтобы это был портрет в
полный рост.  На  большом хол­сте... Ну, допустим... раза в  два больше, чем
вот тот Ма­не на стене.
     --  Примерно  шестьдесят  па тридцать шесть? -- Да. И  мне бы хотелось,
чтобы она стояла. Мне ка­жется, в этой позе она особенно изящна.
     --  Я  все  понял,  мистер  Лэмпсон.   С  удовольствием  нарисую  столь
прекрасную даму.
     Еще с каким удовольствием, сказал я про  себя. Ты, мои мальчик, иначе и
за  кисть  не возьмешься. Уж  насчет удовольствия не сомневаюсь.  Однако ему
сказал:
     --  Хорошо, мистер Ройден, в  таком  случае я пола­гаюсь  на  вас. И не
забудьте,  пожалуйста, --  этот  малень­кий  секрет должен  оставаться между
нами,
     Едва он  ушел,  как я заставил себя усесться и  сде­лать двадцать  пять
глубоких  вдохов.  Ничто  другое  не  удержало  бы меня  от того,  чтобы  не
запрыгать  и  не за­кричать  от радости.  Никогда  прежде не приходилось мне
ощущать такое  веселье. Мой план  сработал! Самая труд­ная часть преодолена.
Теперь  лишь остается ждать, дол­го ждать. На то, чтобы закончить картину, у
него  с  его  методами  уйдет несколько месяцев.  Что ж, мне остается только
запастись терпением, вот и все.
     Мне  тут  же  пришла  в голову  мысль, что  лучше  всего  на это  время
отправиться  за  границу;  и на следующее  утро, отослав  записку  Жанет  (с
которой, если помните, я  должен был обедать  в тот вечер) и сообщив ей, что
меня вызвали из-за границы, я отбыл в Италию.
     Там,  как  обычно,  я чудесно провел время, омрачаемое  лишь постоянным
нервным возбуждением, причиной ко­торого  была мысль о том, что когда-то мне
все-таки пред­стоит возвратиться к месту событий.
     В конце концов в июле, четыре месяца спустя, я вер­нулся домой, как раз
на следующий день после  откры­тия  выставки  в Королевской  Академии,  и, к
своему об­легчению, обнаружил, что за  время  моего отсутствия все  прошло в
соответствии с моим планом. Картина,  изобра­жающая Жанет  де Пеладжиа, была
закончена  и висела в выставочном зале  и уже вызвала  весьма благоприят­ные
отзывы со стороны как  критиков, так  и публики. Сам я удержался от соблазна
взглянуть на  нее,  однако Ройден  сообщил мне  по  телефону,  что поступили
запросы от некоторых лиц, пожелавших купить ее, но он всем им дал знать, что
она не продается. Когда выставка за­кончилась, Ройден доставил картину в мой
дом и полу­чил деньги.
     Я  тотчас  же  отнес  ее  к себе  в мастерскую  и  со  все­возрастающим
волнением  принялся  внимательно осмат­ривать  ее. Художник изобразил  ее  в
черном платье, а на  заднем  плане стоял  диван, обитый красным бархатом. Ее
левая  рука  покоилась на  спинке  тяжелого  кресла,  также  обитого красным
бархатом, а с потолка свисала огромная хрустальная люстра.
     О  Господи, подумал я, ну и жуть! Сам портрет, впро­чем, был неплох. Он
схватил  ее  выражение  -- наклон го­ловы  вперед,  широко раскрытые голубые
глаза, боль­шой, безобразно красивый  рот с тенью  улыбки  в  одном  уголке.
Конечно  же  он  польстил ей. На лице ее  не было  ни  одной  морщинки  и ни
малейшего  намека   на  двойной  подбородок.   Я   приблизил  глаза,   чтобы
повнимательнее рассмотреть, как он нарисовал  платье. Да, краска  тут лежала
более толстым  слоем,  гораздо.  более  толстым. И  тогда, не  в силах более
сдерживаться, я сбросил пиджак и занялся приготовлениями к работе.
     Здесь  мне следует сказать, что картины реставрирую  я  сам и делаю это
неплохо. Например, подчистить кар­тину -- задача  относительно простая, если
есть  терпение  и легкая рука, а  с теми  профессионалами,  которые  дела­ют
невероятный   секрет  из  своего   ремесла  и   требуют   за  работу   таких
умопомрачительных денег,  я дела не  имею. Что касается моих  картин,  то  я
всегда занимаюсь ими, сам.
     Отлив немного  скипидару, я  добавил в  пего  несколько  капель спирта.
Смочив  этой смесью,  ватку, я  отжал ее  и  принялся  нежно,  очень  нежно,
вращательными движени­ями снимать черную краску платья. Только бы Ройден дал
каждому  слою как следует высохнуть, прежде  чем наложить другой, иначе  два
слоя смешались и то, что я задумал, будет невозможно осуществить. Скоро я об
этом узнаю. Я трудился над квадратным дюймом черного платья где-то  в районе
живота  дамы и времени не  жа­лел, тщательно счищая краску, добавляя в смесь
каплю-другую спирта, потом смотрел на свою работу, добавлял еще  каплю, пока
раствор не сделался достаточно креп­ким. чтобы растворить пигмент.
     Наверно,  целый час  я  корпел над  этим маленьким  квадратиком черного
цвета,   стараясь  действовать  все  бо­лее  осторожно,  по  мере  того  как
подбирался  к  следую­щему  слою.  И  вскоре  показалось  крошечное  розовое
пят­нышко, становившееся все  больше  и больше, пока весь квадратный дюйм не
стал ярким розовым пятном. Я быст­ро обработал его чистым скипидаром.
     Пока все шло хорошо. Я  уже знал,  что черную  краску можно  снять,  не
потревожив то, что было под ней. Если у меня хватит терпения и усердия, то я
легко  смогу снять  ее целиком. Я  также определил правильный состав смеси и
то,  с  какой силой следует  нажимать, чтобы  не  повредить  следующий слой.
Теперь дело должно пойти быстрее.
     Должен сказать, что это занятие меня забавляло, я начал с середины тела
и  пошел вниз,  и,  по  мере  того  как  нижняя часть  ее платья по  кусочку
приставала  к  ватке,  взору стал являться какой-то  предмет  нижнего  белья
ро­зового  цвета. Убейте,  не  знаю,  как  эта штука  называет­ся, одно могу
сказать  --  это была  капитальная  конструк­ция,  и  назначение ее, видимо,
состояло в том,  чтобы  сжи­нать  расплывшуюся  женскую фигуру, придавать ей
складную  обтекаемую  форму  и  создавать  ложное  впечат­ление  стройности.
Спускаясь все ниже  и ниже, я столк­нулся  с удивительным  набором подвязок,
тоже розового цвета, которые соединялись с этой эластичной сбруей и тянулись
вниз, дабы ухватиться за верхнюю часть чу­лок.
     Совершенно  фантастическое  зрелище  предстало  моим  глазам,  когда  я
отступил  на шаг. Увиденное  вселило в меня сильное подозрение, что меня как
бы  дурачили,  ибо не  я  ли  в  продолжение  всех  этих  последних  месяцев
вос­хищался грациозной фигурой этой  дамы? Да  она просто мошенница. В  этом
нет никаких сомнений. Однако инте­ресно, многие  ли другие женщины прибегают
к подоб­ному  обману?  -- подумал я. Разумеется, я знал,  что в  те времена,
когда женщины носили корсеты,  для дамы бы­ло обычным делом  шнуровать себя,
однако я почему-то полагал, что теперь для них остается лишь диета.
     Когда сошла вся нижняя половина платья, я  пере­ключил свое внимание на
верхнюю  часть,  медленно про­двигаясь  наверх  от середины тела.  Здесь,  в
районе диаф­рагмы,  был кусочек  обнаженного  тела;  затем, чуть повы­ше,  я
натолкнулся на покоящееся на груди  приспособ­ление, сделанное из  какого-то
тяжелого черного металла и  отделанное кружевом. Это, как мне  было  отлично
из­вестно,   был   бюстгальтер   --   еще   одно  капитальное   устрой­ство,
поддерживаемое посредством черных бретелек столь же искусно  и ловко,  что и
висячий мост с помощью под­весных канатов.
     Боже мой, подумал  я. Век  живи -- век  учись.  Но  наконец работа была
закончена, и я снова  отсту­пил  па шаг. чтобы в последний раз посмотреть на
кар­тину. Зрелище  было  и  вправду  удивительное? Эта  жен­щина,  Жанет  де
Пеладжиа, изображенная почти  в нату­ральную величину, стояла в нижнем белье
-- дело,  по-моему, происходило  в  какой-то гостиной,  -- и  над головой се
свисала  огромная  люстра,  а рядом  стояло кресло, обитое красным бархатом,
притом сама она --  это было осо­бенно волнующе -- глядела столь беззаботно,
столь без­мятежно, широко раскрыв свои голубые глаза, а безоб­разно красивый
рот  расплывался в слабой  улыбке.  С чем-то вроде потрясения  я также вдруг
отметил,  что  она бы­ла  необычайно  кривонога,  точно  жокей.  Сказать  по
прав­де, все это меня озадачило. У меня было такое чувство, словно я не имел
права находиться в  комнате и уж точ­но не имел права рассматривать картину.
Поэтому  спу­стя какое-то время  я вышел  и закрыл за собой дверь. На­верно,
это единственное, что требовали сделать приличия.
     А  теперь -- следующий и  последний  шаг!  И  не ду­майте, раз  уж  я в
последнее время не говорю об этом, будто за  последние несколько месяцев моя
жажда мще­ния  сколько-нибудь уменьшилась. Напротив, она только возросла, и,
когда  осталось  совершить  последний  акт,  ска­жу  вам,  мне  стало трудно
сдерживаться. В эту ночь, к примеру, я вообще не ложился спать.
     Видите ли, дело  в том, что  мне не терпелось разо­слать приглашения. Я
просидел всю  ночь, сочиняя их и надписывая конверты. Всего их было двадцать
два, и мне хотелось, чтобы каждое послание было личным. "В пятницу, двадцать
второго, в восемь вечера, я устраиваю небольшой  обед. Очень надеюсь, что вы
сможете ко мне прийти... С нетерпением жду встречи с вами... "
     Самое   первое  приглашение,   наиболее  тщательно  об­думанное,   было
адресовано Жанет де Пеладжиа.  В нем я выражал сожаление по поводу того, что
так долго ее не видел... был за границей...  хорошо бы встретиться и т. д. и
т.  п.  Следующее было  адресовано  Глэдис Понсонби. Я также пригласил  леди
Гермиону Гэрдлстоун, прин­цессу Бичено, миссис Кадберд, сэра  Хьюберта Кола,
мис­сис  Гэлболли,  Питера  Юана-Томаса,   Джеймса  Пинскера,   сэра  Юстаса
Пигроума, Питера ван Сантена,. Элизабет Мойнихан, лорда Малхеррина, Бертрама
Стюарта, Фи­липпа Корпелиуса, Джека Хилла, леди Эйкман, миссис Айсли, Хамфри
Кинга-Хауэрда, Джона О'Коффи, миссис Ювари и наследную графиню Воксвортскую.
     Список был тщательно составлен  и  включал  в себя самых  замечательных
мужчин, самых блестящих и влиятельных женщин в верхушке нашего общества.
     Я  отдавал себе  отчет  в том, что обед в  моем доме считается событием
незаурядным; всем хотелось  бы прий­ти  ко мне. И, следя за тем,  как кончик
моего  пера  быст­ро  движется  по  бумаге,  я живо  представлял  себе  дам,
ко­торые,  едва  получив  утром  приглашение,  в  предвкушении  удовольствия
снимают  трубку телефона,  стоящего  возле кровати,  и  визгливыми  голосами
сообщают друг дружке:
     "Лайонель устраивает вечеринку... Он тебя тоже пригла­сил? Моя дорогая,
как это замечательно...  У него всегда так вкусно... и  он такой  прекрасный
мужчина, не правда ли? "
     Неужели они  так и будут  говорить? Неожиданно мне пришло в голову, что
все  может происходить  и по-друго­му. Скорее,  пожалуй, так: "Я согласна  с
тобой, дорогая, да, он неплохой старик, но  немножко занудливый, тебе так не
кажется?.. Что ты сказала?.. Скучный?.. Верно, моя дорогая. Ты прямо в точку
попала... Ты слышала, что о  нем однажды сказала Жанет де Пеладжиа?.. Ах да,
ты уже знаешь об этом... Необыкновенно смешно, тебе так не кажется?.. Бедная
Жанет... не понимаю, как она могла терпеть его так долго... "
     Как бы там ни было, я разослал приглашения, и в течение двух дней все с
удовольствием приняли их, кро­ме миссис Кадберд и сэра Хьюберта Кола, бывших
в отъезде.
     Двадцать  второго,  в  восемь  тридцать  вечера, моя  большая  гостиная
наполнилась  людьми. Они  расхажи­вали  по  комнате,  восхищаясь  картинами,
потягивая мар­тини  и громко  разговаривая друг с  другом.  От женщин сильно
пахло  духами, у мужчин,  облаченных в строгие смокинги, были розовые  лица.
Жанет де Пеладжиа наде­ла то же черное платье, в котором она была изображена
на портрете,  и всякий раз, когда она попадала в поле  моего зрения, у  меня
перед глазами возникала картинка, точно из какого-нибудь глупого мультика, и
на  ней  я ви­дел  Жанет  в  нижнем  белье, ее  черный бюстгальтер,  розовый
эластичный пояс, подвязки, ноги жокея.
     Я  переходил  от  одной группы  к  другой, любезно со  всеми  беседуя и
прислушиваясь к их разговорам.  Я слы­шал, как за моей спиной миссис Гэболли
рассказывает  сэру  Юстасу Пигроуму  и Джеймсу  Пинскеру о сидевшем накануне
вечера  за соседним столиком в "Клэриджиз" мужчине, седые  усы которого были
перепачканы пома­дой. "Оп был просто измазан в помаде, -- говорила она, -- а
старикашке  никак  не   меньше  девяноста...  "  Стоявшая   неподалеку  леди
Гэрдлстоун рассказывала кому-то о том, где можно достать трюфели, вымоченные
в  бренди, а миссис Айсли что-то нашептывала лорду Малхеррину, тогда как его
светлость  медленно  покачивал головой  из стороны в сторону, точно  старый,
безжизненный метро­ном.
     Было объявлено, что обед подан, и мы потянулись из гостиной.
     -- Боже  милостивый! -- воскликнули они, войдя в столовую. -- Как здесь
темно и зловеще!
     -- Я ничего не вижу!
     -- Какие божественные свечи и какие крошечные!
     -- Однако, Лайонель, как это романтично!
     По  середине  длинного   стола,  футах  в  двух  друг  от  друга,  были
расставлены  шесть  очень  тонких  свечей.  Сво­им  небольшим  пламенем  они
освещали  лишь сам стол,  тогда  как вся комната была погружена во тьму. Это
бы­ло  довольно  оригинально,  и,  помимо  того обстоятельства,  что все эти
приготовления вполне отвечали  моим наме­рениям,  они же вносили и некоторое
разнообразие. Го­сти расселись на отведенные для них места, и обед на­чался.
     Всем им, похоже, очень нравится обедать при свечах, и  все шло отлично,
хотя темнота почему-то вынуждала их говорить громче обычного. Голос Жанет де
Пеладжиа  казался  мне  особенно  резким.  Она   сидела   рядом  с   лор­дом
Малхеррином, и я слышал, как она рассказывала  ему о том, как скучно провела
время в  Кап-Ферра неде­лю  назад.  "Там одни французы, --  говорила она. --
Всюду одни только французы... "
     Я, со своей стороны, наблюдал за  свечами. Они были такими тонкими, что
я знал -- скоро они сгорят до ос­нования. И еще  я очень нервничал -- должен
в этом при­знаться -- и в то же время был необыкновенно возбуж­ден, почти до
состояния опьянения. Всякий раз, когда  я слышал голос  Жанет или взглядывал
на ее лицо, едва  различимое при свечах, во мне точно взрывалось что-то, и я
чувствовал, как под кожей у меня бежит огонь.
     Они  ели  клубнику,  когда я, в конце  концов,  решил --  пора.  Сделав
глубокий вдох, я громким голосом объя­вил:
     -- Боюсь,  нам  придется зажечь свет. .  Свечи  почти сгорели. Мэри! --
крикнул я. -- Мэри, будьте добры, включите свет.
     После  моего  объявления  наступила  минутная  тишина.  Я  слышал,  как
служанка подходит  к двери, затем  едва слышно щелкнул выключатель и комнату
залило  ярким  светом. Они все прищурились,  потом широко раскрыли  глаза  и
огляделись.
     В этот момент я  поднялся со стула и незаметно вы­скользнул из комнаты,
однако  когда  я  выходил, я уви­дел картину,  которую  никогда не забуду до
конца дней своих. Жанет воздела было руки, да так и замерла, по­забыв о том,
что, жестикулируя, разговаривала с кем-то,  сидевшим напротив нее. Челюсть у
нее  упала  дюйма  на  два,  и  на  лице  застыло  удивленное,  непонимающее
выра­жение человека,  которого ровно секунду назад застре­лили, причем  пуля
попала прямо в сердце.
     Я  остановился  в  холле  и  прислушался  к  начинаю­щейся  суматохе, к
пронзительным крикам дам и пего-дующим  восклицаниям  мужчин, отказывавшихся
верить  увиденному, а  потому  поднялся  невероятный  гул, все  одновременно
заговорили громкими голосами. Затем -- и это был самый приятный момент  -- я
услышал голос лор­да Малхеррина, заглушивший остальные голоса:
     -- Эй! Есть тут кто-нибудь? Скорее! Дайте же ей воды!
     На улице шофер  помог мне сесть в мой автомобиль, и скоро мы выехали из
Лондона  и  весело  покатили по  Норт-роуд  к  другому моему  дому,  который
находится всего-то в девяноста пяти милях от столицы.
     Следующие  два  дня  я  торжествовал.  Я  бродил  повсю­ду,  охваченный
исступленным  восторгом,  необыкновенно довольный  собой;  меня  переполняло
столь сильное чувст­во удовлетворения, что в  ногах  я  ощущал беспрестанное
покалывание. И лишь сегодня  утром,  когда мне позвони­ла по телефону Глэдис
Понсонби,  я  неожиданно  пришел  в  себя и понял, что я  вовсе не  герой, а
мерзавец. Она сообщила (как  мне показалось,  с некоторым удовольстви­ем)  ,
что все восстали  против  меня, что все мои  старые, любимые друзья говорили
обо  мне  самые   ужасные  вещи  и  поклялись  никогда  больше  со  мной  не
разговаривать. Кроме нее, говорила она. Все, кроме нее. И не кажется ли мне,
спрашивала она, что будет весьма кстати,  если она приедет и побудет со мной
несколько дней, чтобы подбодрить меня?
     Боюсь, что к  тому  времени я уже был настолько рас­строен,  что не мог
даже вежливо ей ответить. Я просто положил трубку и отправился плакать.
     И вот сегодня в полдень меня сразил окончательный удар. Пришла почта, и
-- с трудом могу заставить себя писать об с"том, так мне стыдно --  вместе с
пей пришло письмо, послание самое доброе, самое нежное,  какое  только можно
вообразить. И от кого бы вы думали? От самой Жанет де Пеладжиа. Она  писала,
что полностью  простила меня за  все,  что я сделал.  Она понимала, что, это
была всего  лишь шутка,  и  я не должен  слушать ужасные вещи,  которые люди
говорят обо  мне.  Она  любит меня  по-прежнему и  всегда  будет  любить  до
послед­него смертного часа.
     О, каким хамом, какой  скотиной я себя почувствовал, когда прочитал эти
строки!  И ощущение это  возросло еще сильнее,  когда я узнал, что  этой  же
почтой  она  выслала  мне  небольшой  подарок   как  знак  своей  любви   --
полу­фунтовую банку моего самого любимого лакомства, све­жей икры.
     От хорошей икры я ни при каких обстоятельствах не могу устоять Наверно,
это самая моя  большая слабость. И, хотя по понятным причинам в тот  вечер у
меня  не было  решительно  никакого  аппетита,  должен  признать­ся,  что  я
съел-таки несколько ложечек  в  попытке уте­шиться  в  своем горе.  Возможно
даже, что я немного пе­реел, потому как уже час, или что-то около того, я не
очень-то  весело себя  чувствую.  Пожалуй, мне  немедлен­но  следует  выпить
содовой. Как только  почувствую себя лучше, вернусь  и закончу свой рассказ;
думаю, мне бу­дет легче это сделать.
     Вообще-то мне вдруг действительно стало нехорошо.
     -------------------------
     [1] Ныне отпущаеши (лат. ).

     [2] У. У. У. Рокингем (1730--1782) -- премьер-министр Англии. Дм. Споуд
(1754--1827) -- английский мастер гончарного  ремесла. Венециан -- шерстяная
ткань  и тяжелый  подкладочный  сатин. Шератон  -- стиль мебели XVIII в., по
имени  англий­ского мастера Томаса Шератона (1751--1806).  Чиппендель--стиль
мебели  XVIII   в.,   по  имени   английского   мастера  Томаса   Чиппенделя
(1718--1779). Поммар, монтраше -- марки вин.

     [3] Дж. Констебель (1776--1837)-- английский живописец. Р. П. Бонингтон
(1801/2--1828} --  английский  живописец.  А.  Тулуз-Лотрек  (1864--1901)  -
французский живописец. О. Редон (1840--1916)
 -- французский живописец. Э. Вюйяр
(1868--1940)-- французский живописец.

     [4] Тейт -- национальная галерея живописи Великобритании,




     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (середа, 11 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru

     Было, должно  быть, около полуночи, когда я возвра­щался домой. У самых
ворот бунгало я выключил фары, чтобы луч  света не попал в окно спальни и не
по­тревожил спящего Гарри Поупа.  Однако я напрасно бес­покоился. Подъехав к
дому, я  увидел, что  у  него горел свет  -- он наверняка еще  не спал, если
только не заснул с книгой в руках.
     Я  поставил машину  и поднялся  по лестнице  на  ве­ранду,  внимательно
пересчитывая в  темноте каждую сту­пеньку  -- всего их было  пять, --  чтобы
нечаянно  не сту­пить еще на одну, когда взойду наверх, потом открыл дверь с
сеткой, вошел в дом и включил  свет в холле. По­дойдя к двери комнаты Гарри,
я тихонько открыл ее и заглянул к нему.
     Он  лежал  на  кровати, и  я  увидел,  что  он не спит.  Од­нако он  не
пошевелился. Он даже не повернул голову в мою  сторону, но я услышал, как он
произнес:
     -- Тимбер, Тимбер, иди сюда.
     Он говорил  медленно, тихо произнося каждое слово.  Я распахнул дверь и
быстро вошел в комнату.
     --  Остановись. Погоди минутку, Тимбер.  Я  с  трудом  понимал,  что он
говорит. Казалось, каж­дое слово стоило ему огромных усилий.
     -- Что случилось, Гарри?
     -- Тес! --  прошептал он.  --  Тес!  Тише, умоляю тебя. Сними ботинки и
подойди ближе. Прошу тебя, Тимбер, делай так, как я говорю.
     То,  как  он  произносил  эти  слова,  напомнило мне Джорджа  Барлинга,
который,  получив  пулю  в  живот,  прислонился  к  грузовику, перевозившему
запасной дви­гатель  самолета, схватился  за  живот обеими руками и при этом
что-то говорил вслед немецкому летчику тем же хриплым шепотом, каким  сейчас
обращался ко мне Гарри.
     -- Быстрее,  Тимбер,  но сначала сними ботинки. Я не мог понять,  зачем
нужно снимать ботинки, но подумал, что если  он болен, -- а  судя по голосу,
так оно и было -- то  лучше  выполнить его волю,  поэтому я  на­гнулся, снял
ботинки и оставил их посреди комнаты. По­сле этого я подошел к кровати.
     -- Не притрагивайся к постели! Ради Бога, не при­трагивайся к постели!
     Он лежал на спине, накрытый лишь одной  простыней, и продолжал говорить
так, будто  был ранен  в живот.  На нем была пижама в  голубую, коричневую и
белую поло­ску,  и он  обливался потом.  Ночь была душная,  я и сам  немного
взмок,  но  не так, как Гарри. Лицо  его  было мок­рым, даже подушка  вокруг
головы была вся пропитана потом. Я подумал, что его сразила малярия.
     -- Что с тобой, Гарри?
     -- Крайт, -- ответил он.
     -- Крайт? О Господи! Он тебя укусил? Когда?
     -- Помолчи, -- прошептал он.
     -- Послушай, Гарри, --  сказал я и, наклонившись  к нему, коснулся  его
плеча. -- Мы  должны действовать бы­стро. Ну же, говори скорее, куда он тебя
укусил.
     Он по-прежнему не  двигался  и был  напряжен, точно  крепился,  дабы не
закричать от острой боли.
     --  Он не укусил  меня, -- прошептал он. -- Пока не укусил.  Он лежит у
меня на животе. Лежит себе и спит.
     Я быстро отступил на шаг и невольно  перевел взгляд на его живот,  или,
лучше сказать,  на простыню,  кото­рая закрывала его.  Простыня в нескольких
местах была смята, и невозможно было сказать, что было под нею.
     --  Ты  правду говоришь,  что  вот прямо  сейчас на  твоем животе лежит
крайт?
     -- Клянусь.
     -- Как  он там  оказался? -- Этот вопрос можно было не задавать, потому
что видно было, что он не валяет дурака. Лучше бы я попросил его помолчать.
     --  Я  читал, --  сказал Гарри,  заговорив  медленно,  с  расстановкой,
выдавливая из себя слова и стараясь не двигать мускулами живота. -- Лежал на
спине и читал и почувствовал  что-то на груди, за книгой. Будто меня  кто-то
щекочет. Потом  краем глаза увидел крайта, пол­зущего по пижаме. Небольшого,
дюймов десять. Я  понял,  что  шевелиться мне нельзя. Да и  не мог  я  этого
сделать.  Просто  лежал и  смотрел  на  него.  Думал, что он  пропол­зет  по
простыне.
     Гарри  умолк  и несколько  минут  не  произносил  ни слова.  Взгляд его
скользнул по простыне к тому месту, где она прикрывала живот, и я понял, что
он хотел- убе­диться, не потревожил ли его шепот то, что там лежало.
     -- Там  была складка, -- проговорил он  еще медленнее и так тихо, что я
принужден был наклониться, чтобы  расслышать  его слова. -- Видишь, вот она.
Он в нее и за­брался. Я чувствовал, как он ползет по пижаме к живо­ту. Потом
он  перестал ползти  и теперь лежит там в тепле. Наверно,  спит. Я  тебя уже
давно жду. -- Он поднял глаза и посмотрел на меня.
     -- Как давно?
     --  Уже несколько  часов, --  прошептал  он. --  Уже  не­сколько,  черт
побери, часов. Я не могу больше не дви­гаться. Мне хочется откашляться.
     В том, что Гарри говорит правду, не приходилось со­мневаться. Вообще-то
на крайта это похоже. Они полза­ют вокруг человеческих  жилищ и любят тепло.
Не  похо­же на него  то, что он до сих  пор не укусил Гарри. Если вовремя не
схватить его, то он может укусить,  а укус у него смертельный,  и ежегодно в
Бенгалии, главным об­разом в деревнях, они убивают довольно много людей.
     --  Хорошо, Гарри, --  заговорил  я, и тоже  шепотом. -- Не двигайся  и
ничего больше не говори без  надобности. Ты же знаешь -- если его не пугать,
он не укусит. Сей­час мы что-нибудь придумаем.
     Неслышно  ступая, я вышел  из  комнаты и взял на кухне маленький острый
нож. Я положил его в карман брюк на тот случай, если что-то произойдет, пока
мы обдумываем план действий.  Если Гарри кашлянет, поше­велится  или сделает
что-нибудь  такое,  что испугает змею и она его укусит,  то я надрежу  место
укуса и высосу яд. Я вернулся  в спальню. Гарри по-прежнему был недви­жим, и
пот струился по его лицу. Он следил за тем, как я иду по  комнате к кровати,
и я понял, что ему не тер­пится узнать, что  я затеял.  Я  остановился возле
него, обдумывая, что бы предпринять.
     --  Гарри,  --  сказал  я, почти  касаясь губами его уха,  чтобы он мог
расслышать мой шепот, --  думаю,  что луч­шее, что я  могу  сделать, --  это
очень  осторожно стянуть с тебя простыню. А  там  посмотрим. Мне кажется,  я
смо­гу это сделать, не потревожив змею.
     --  Не будь  идиотом. -- Голос его прозвучал бесстраст­но. Каждое слово
он произносил  медленно, осторожно и  чересчур мягко, и фраза не  прозвучала
грубо. Все,  что  он хотел выразить, я увидел в его  глазах  и в уголках его
рта.
     -- Но почему?
     -- Она испугается света. А там темно.
     -- Тогда как насчет  того, чтобы  быстро  сдернуть про­стыню и сбросить
змею, прежде чем она успеет укусить тебя?
     -- Почему  бы тебе не пригласить  врача? --  спросил Гарри. Его  взгляд
выражал то, о чем я бы и сам мог до­гадаться.
     -- Врача? Ну конечно. Вот именно. Сейчас вызову Гандербая.
     Я на цыпочках вышел в холл, разыскал в телефонной книге номер Гандербая
и попросил телефонистку побы­стрее соединить меня с ним.
     -- Доктор Гандербай? -- сказал я. -- Это Тимбер Вудс.
     -- Хэлло, мистер Вудс. Вы еще не спите?
     --  Послушайте,  не  могли  бы  вы  немедленно  приехать?  И  захватите
сыворотку от укуса змеи.
     --  Кто укушен? -- Вопрос был задан так резко, буд­то у меня выстрелили
над самым ухом.
     -- Никто.  Пока никто. Гарри Поуп в постели,  а на животе у  него лежит
змея и спит -- прямо под просты­ней.
     Секунды  три  в  трубке молчали.  Потом медленно  и отчетливо Гандербай
произнес:
     -- Передайте ему, чтобы он не шевелился. Он не дол­жен ни двигаться, ни
разговаривать. Вы понимаете?
     -- Разумеется.
     --  Я сейчас  буду!  -- Он положил  трубку,  и я  отпра­вился назад,  в
спальню. Гарри следил за тем, как я при­ближаюсь к нему.
     -- Гандербай сейчас будет. Он сказал, чтобы ты не шевелился.
     -- А что он, черт побери, думает, я тут делаю?
     -- Слушай, Гарри,  и  он  сказал, чтобы  ты не разго­варивал. Вообще не
разговаривал. Да и я тоже.
     --  Почему бы тебе тогда не  заткнуться?  --  Едва он  сказал это,  как
уголок его рта быстро задергался, и  про­должалось это какое-то время  после
того, как он замол­чал. Я достал  платок и очень  осторожно вытер пот на его
лице и шее, чувствуя,  как  под  моими  пальцами  по­дергивается  та  мышца,
которая служит для выражения улыбки.
     Я выскользнул  на  кухню,  достал  лед из  морозилки,  завернул  его  в
салфетку и принялся  разбивать на мел­кие кусочки. Мне не  нравилось, что  у
него  дергается  уго­лок  рта.  Да и  то, как  он разговаривал,  мне тоже не
нра­вилось. Я вернулся в спальню и положил на лоб Гарри мешочек со льдом.
     -- Так тебе будет лучше.
     Он сощурил глаза и, не раскрывая рта, резко втянул в себя воздух.
     --  Убери,  --  прошептал он. -- У меня от этого начи­нается кашель. --
Мышца, служащая ему для выраже­ния улыбки, снова задергалась.
     По комнате скользнул  луч света. Это Гандербай по­вернул свою машину  к
бунгало. Я вышел встретить его, держа в обеих руках мешочек со льдом.
     -- Как  дела? -- спросил Гандербай и, не дожидаясь ответа, прошествовал
мимо меня; он прошел через ве­ранду, толкнул дверь с сеткой и ступил в холл.
-- Где он? В какой комнате?
     Оставив свой  чемоданчик на стуле  в холле,  он  после­довал  за мной в
комнату Гарри. На  нем  были мягкие  тапочки,  и передвигался  он бесшумно и
мягко, как осто­рожный кот. Скосив глаза, Гарри наблюдал за  ним. Дой­дя  до
кровати, Гандербай  посмотрел на  него сверху  впил и улыбнулся со спокойной
уверенностью, кивком  головы дав Гарри понять, что  дело тут простое и не  о
чем бес­покоиться, а нужно  лишь положиться  на доктора Ган­дербая. Затем он
повернулся и вышел в холл, а я после­довал за ним.
     --  Прежде  всего  попытаемся  ввести ему  сыворотку, --  сказал он  и,
раскрыв   свой  чемоданчик,   занялся   необхо­димыми   приготовлениями.  --
Внутривенно. Но мне нужно быть осторожным. Он не должен дрогнуть.
     Мы  прошли  на  кухню, и он прокипятил иглу. Взяв в одну руку шприц для
подкожных  впрыскиваний,  а  в  другую  --  небольшой  пузырек,  он проткнул
резиновую пробку пузырька и  начал набирать в шприц бледно-жел­тую жидкость.
Потом протянул шприц мне.
     -- Держите, его, пока он мне не понадобится. Он взял свой чемоданчик, и
мы  вернулись в  спальню.  Глаза  Гарри  были  широко  раскрыты и  блестели.
Гандер­бай склонился над Гарри и очень осторожно, будто имел дело с кружевом
шестнадцатого века, закатал  ему до локоть рукав пижамы, не  пошевелив руку.
Он проделал все это, не касаясь кровати.
     --  Я  сделаю  вам  укол,  --  прошептал  он.  --  Это  сыво­ротка.  Вы
почувствуете  слабую боль, но постарайтесь не двигаться. Не напрягайте мышцы
живота.
     Гарри взглянул на шприц.
     Гандербай достал  из чемоданчика  красную резиновую трубку и обмотал ею
его руку выше локтя, затем  крепко  завязал трубку узлом. Протерев небольшой
участок кожи спиртом, он  протянул мне  тампон  и взял у меня шприц. Поднеся
его к  свету, он, сощурившись,  выпустил  вверх тоненькой  струйкой какую-то
часть желтой  жидкости. Я  стоял возле него и  наблюдал  за  его действиями.
Гарри  тоже не спускал с него глаз; лицо его блестело  от  пота,  точно было
намазано толстым слоем крема, который таял на коже и стекал на подушку.
     Я  видел,  как на  сгибе руки Гарри, стянутая  жгутом, вздулась голубая
вена, а потом  увидел над  веной иглу, причем Гандербай  держал шприц  почти
параллельно ру­ке, втыкая иглу  через кожу  в вену, втыкая медленно, но  так
уверенно, что она входила мягко, словно  в сыр. Гар­ри закатил глаза, закрыл
их, потом снова открыл, но не шелохнулся.
     Когда все кончилось, Гандербай склонился над ним и приставил губы к уху
Гарри.
     --  Даже если теперь она вас укусит, все будет в по­рядке. Но только не
двигайтесь. Прошу вас, не двигай­тесь. Я сейчас вернусь.
     Он взял свой чемоданчик и вышел в холл. Я последо­вал за ним.
     -- Теперь он в безопасности? -- спросил я.
     -- Нет.
     -- Но хоть какая-то надежда есть?
     Маленький врач-индиец молча покусывал нижнюю губу.
     -- Это ведь должно ему хоть как-то помочь? -- спро­сил я.
     Он отвернулся и направился к.  дверям, выходившим на веранду. Я подумал
было,  что он собирается выйти  из дома, но  он остановился  перед дверьми с
сеткой и уста­вился в темноту.
     -- Сыворотка ему не поможет? -- спросил я.
     --  К сожалению, нет, -- не  оборачиваясь, ответил  он.  --  Она  может
помочь ему. Но скорее всего, нет. Я пыта­юсь придумать что-нибудь другое.
     -- А не можем мы  быстро сдернуть простыню и сбро­сить змею, прежде чем
она успеет укусить его?
     --  Ни  в  коем  случае! Мы не  имеем  права  рисковать. --  Голос  его
прозвучал резче обычного.
     --  Но ведь  не  можем  же мы  ничего не  делать, -- ска­зал я.  --  Он
начинает психовать.
     -- Пожалуйста! Прошу вас! -- проговорил он, обер­нувшись и воздев руки.
-- Ради  Бога,  потерпите. В таких случаях не бросаются очертя голову. -- Он
вытер  лоб платком  и стоял нахмурившись,  покусывая  губу. -- Впро­чем,  --
произнес  он наконец, -- есть один выход.  Вот  что мы сделаем -- дадим этой
твари наркоз.
     Это была великолепная мысль.
     --  Это  небезопасно, -- продолжал он, -- потому что змея  относится  к
холоднокровным существам и наркоз не действует на них  ни хорошо, ни быстро,
но это луч­шее, что можно  сделать. Мы можем использовать  эфир-хлороформ...
-- Он говорил медленно, вслух обдумывая свой замысел.
     -- Так на чем же мы остановимся?
     -- Хлороформ, -- вдруг  произнес он.  --  Обычный хлороформ. Это  лучше
всего. А теперь -- быстро! -- Он схва­тил меня за руку и потянул за собой на
балкон. -- Поез­жайте  в мой дом. Пока вы едете, я разбужу по телефону моего
помощника, и  он вам покажет шкафчик с ядами. Вот ключ от шкафчика. Возьмите
бутыль с хлороформом. На нем оранжевая этикетка.  Я  останусь здесь  на  тот
случай,  если что-то произойдет. Поторапливайтесь же! Нет, нет,  ботинки  не
надевайте!
     Я быстро поехал к нему и минут через пятнадцать вернулся с хлороформом.
Гандербай вышел из комнаты Гарри и встретил меня в холле.
     -- Привезли?  -- спросил  он. --  Отлично, отлично.  Я ему  только  что
рассказал, что мы собираемся сделать. Но теперь  нам нужно спешить.  Он  уже
порядком измучил­ся. Боюсь, как бы он не пошевелился.
     Он возвратился в спальню, и  я последовал за ним, бережно неся бутыль в
обеих руках. Гарри лежал на кровати точно в той же позе, что и прежде, и пот
ручьем стекал по его щекам. Лицо его было бледным  и мокрым. Он скосил глаза
в мою сторону,  и  я улыбнулся  и кивнул ему в знак  поддержки. Он продолжал
смотреть на меня. Я поднял вверх большой палец, давая понять, что все  будет
в порядке. Он  закрыл глаза. Гандербай  присел  на  корточки  возле кровати;
рядом  с  ним  на  полу  лежала  полая  резиновая трубка, которую  он  ранее
использовал как  жгут;  к одному концу  этой  трубки он  приделал не­большую
бумажную воронку.
     Потихоньку  он  начал вытаскивать  край  простыни  из-под  матраса.  Он
находился прямо против живота  Гар­ри,  примерно  в  восемнадцати дюймах  от
него, и  я  следил за его  пальцами,  осторожно тянувшими край простыни.  Он
действовал так медленно,  что почти  невозможно бы­ло  различить ни движения
пальцев, ни того, как тянется простыня.
     Наконец ему удалось немного приподнять  простыню, и он просунул под нее
резиновую  трубку, так чтобы можно было  протолкнуть  ее по матрасу  к  телу
Гарри. Не знаю, сколько у него  ушло времени на то, чтобы  про­сунуть трубку
на несколько дюймов. Может, двадцать минут, может, сорок. Я так и не увидел,
чтобы трубка двигалась. Я знал, что она продвигается, потому что ви­димая ее
часть становилась  короче, но я сомневался, чтобы змея почувствовала хотя бы
малейшее  колебание.  Теперь и Гандербай вспотел,  на лбу  его и над верхней
губой выступили большие капли пота. Однако руки его не дрожали, и  я обратил
внимание на  то, что  он следил не за  трубкой, а  за  складками простыни на
животе Гарри.
     Не поднимая глаз, он протянул  руку за  хлорофор­мом. Я отвернул плотно
притертую  стеклянную пробку и вложил бутыль  в его руку, не  отпуская ее до
тех  пор, пока  не. убедился,  что он крепко держит ее.  Затем он кивнул мне
головой, чтобы я наклонился, и прошептал:
     --  Скажите  ему,  что  матрас под ним  сейчас  станет  мокрым  и очень
холодным. Он  должен быть готов к это­му  и не должен двигаться. Скажите ему
об этом сейчас же.
     Я склонился над Гарри и передал ему это послание.
     -- Почему же он не начинает? -- спросил Гарри.
     -- Сейчас он  приступит,  Гарри. Тебе будет  очень  хо­лодно,  так  что
приготовься.
     --  О  Господи,  да  начинайте  же!  -- Он  впервые возвы­сил голос,  и
Гандербай бросил на  него  недовольный  взгляд,  несколько секунд  глядел на
него, после чего про­должил свою работу.
     Гандербай капнул немного хлороформа в бумажную воронку и подождал, пока
он побежит  по трубке. Затем оп  капнул еще немного,  чуть-чуть выждал, и по
комнате  распространился  тяжелый,  тошнотворный запах  хлоро­форма, неся  с
собой смутные воспоминания о сестрах в  белых халатах, о хирургах, стоящих в
выбеленной  ком­нате  вокруг  длинного  белого стола.  Гандербай  теперь лил
жидкость непрерывной струей, и я видел, как тяжелые пары хлороформа медленно
клубились  над бумажной во­ронкой. Сделав паузу, он  поднес пузырек к свету,
налил  еще одну  полную воронку и  протянул пузырек  мне. Осторожно  вытащив
резиновую трубку из-под простыни, он поднялся.
     Должно быть, вставить трубку и налить в нее хлоро­форм явилось для него
большим  напряжением,  и  я помню, что, когда Гандербай обернулся  ко  мне и
шепотом заговорил, голос у него был слабый и усталый.
     -- Подождем пятнадцать минут. На всякий случай. Я склонился над Гарри.
     -- На всякий  случай мы  подождем минут пятнадцать. Но ей, наверно, уже
конец.
     -- Тогда почему, черт побери, вы не посмотрите и не убедитесь в этом?
     Он снова заговорил громким голосом, и  Гандербай резко  повернулся, при
этом на его маленьком смуглом лице появилось очень сердитое выражение. Глаза
у него были почти совсем черные, и он уставился на Гарри;
     мышца,  служащая  Гарри для выражения улыбки, нача­ла  подергиваться. Я
достал  платок,  вытер его  мокрое ли­цо  и, чтобы  немного  успокоить  его,
несколько раз провел рукой по его лбу.
     Потом мы стояли возле кровати и ждали, Гандербай пристально вглядывался
в  лицо Гарри. Маленький ин­диец  более всего беспокоился о том, чтобы Гарри
не по­шевелился. Он не отрывал глаз от пациента и, хотя не произнес и звука,
казалось, все время кричал на него:
     "Послушайте,  ну  неужели вы  все  испортите?  " И  у  Гар­ри  при этом
подергивался рот, он потел, закрывал глаза, открывал их, смотрел на меня, на
простыню,  на  потолок, снова на  меня, но только  не на Гандербая. И все же
Гандербаю  удавалось  каким-то  образом удерживать  его  от  движений. Запах
хлороформа  действовал угнетающе  и  вызывал тошноту, но  я не мог выйти  из
комнаты.  У  меня  было такое чувство, будто  кто-то надувает огром­ный шар,
который должен вот-вот лопнуть, но глаз я от­вести не мог.
     Наконец  Гандербай повернулся ко мне, кивнул, и я  понял, что  он готов
действовать дальше.
     --  Подойдите к той стороне кровати, --  сказал он.  -- Мы возьмемся за
края простыни и потянем ее, но прошу вас, очень медленно и очень осторожно.
     -- Потерпи  еще немного, Гарри,  -- сказал я  и, обойдя вокруг кровати,
взялся за простыню.
     Гандербай стоял напротив меня, и мы принялись очень медленно стаскивать
простыню,  приподняв ее над Гарри, при этом мы немного отступили от кровати,
но  одновременно  наклонились,  пытаясь заглянуть  под  про­стыню. Хлороформ
распространял ужасное  зловоние. Помню, что  я пытался  не  дышать, а  когда
более не  мог  сдерживать дыхание, попытался  дышать  неглубоко,  что­бы эта
дрянь не попадала в легкие.
     Стала видна грудь  Гарри, или,  лучше  сказать, верх  полосатой пижамы,
которая скрывала ее, а потом  я уви­дел  белую  тесьму  его  пижамных  брюк,
аккуратно  завя­занную узелком.  Чуть-чуть дальше -- и я увидел пугови­цу из
перламутра. Вот уж чего ни за что не увидишь на моей пижаме, так это пуговиц
на ширинке, тем более перламутровых. Этот  Гарри, подумал я, просто  щеголь.
Странно, что в тревожные минуты в голову подчас лезут фривольные мысли,  и я
отчетливо помню, что, увидев эту пуговицу, я подумал о Гарри как о щеголе.
     Кроме этой пуговицы, ничего другого на его животе не было.
     Тогда мы быстрее  стащили простыню и, когда показа­лись ноги, выпустили
ее из рук, и она упала на пол.
     -- Не двигайтесь,  -- сказал Гандербай, -- не двигай­тесь, мистер Поуп.
-- И он принялся осматривать  постель  и заглядывать под  ноги Гарри. --  Мы
должны быть осто­рожны. Змея может заползти куда угодно. Она может прятаться
в штанине.
     Едва  Гандербай произнес  это, как  Гарри  поднял  го­лову с  подушки и
посмотрел на свои ноги.  Это было его первым движением. Затем он  неожиданно
вскочил и, стоя на  кровати, стал яростно трясти сначала одной но­гой, потом
другой. В ту минуту  мы  оба подумали, что змея укусила его, и Гандербай уже
полез было в свой чемоданчик за скальпелем и жгутом, но тут  Гарри пере­стал
прыгать  и замер на  месте.  Взглянув на  матрас,  на  котором  он стоял, он
прокричал!
     -- Ее нигде нет!
     Гандербай выпрямился и с минуту тоже осматривал матрас, затем посмотрел
на Гарри. Гарри был в порядке. Он не был укушен и не  должен был быть укушен
или  убит,  и все  было замечательно. Но, похоже, легче от это­го никому  не
стало.
     --  Мистер  Поуп, вы, разумеется, совершенно  уверены в том, что видели
ее?  --  В голосе Гандербая  прозвучала  саркастическая  нотка,  чего он  не
позволил бы  себе при обычных обстоятельствах. -- Не  кажется ли вам, что вы
могли себе  все  это вообразить,  а,  мистер  Поуп?  --  Судя  по  тому, как
Гандербай  смотрел на Гарри,  сарказм его  не  нужно было принимать всерьез.
Просто он пытался разрядить обстановку после такого напряжения.
     Гарри  стоял на  кровати  в  своей полосатой  пижаме, свирепо  глядя на
Гандербая, и краска постепенно зали­вала его лицо.
     -- Не хочешь ли ты сказать, что я все выдумал? --- за­кричал он.
     Гандербай стоял и смотрел на Гарри. Гарри сделал шаг вперед на кровати,
и глаза его сверкнули.
     -- Ты, грязная индусская крыса!
     -- Молчи, Гарри! -- сказал я.
     -- Ты, грязный черномазый...
     -- Гарри! -- вскричал я.  -- Молчи, Гарри! -- То, что он говорил,  было
ужасно.
     Гандербай вышел  из комнаты, как  будто нас в  ней и не было вовсе, и я
последовал за  ним.  Положив ему  руку  на  плечо, я  вышел  вместе с ним на
веранду.
     -- Не слушайте  его, -- сказал я. -- Все это так на него подействовало,
что он сам не знает, что говорит.
     Мы сошли с веранды по ступенькам и направились по темной дорожке к тому
месту, где стоял его старень­кий "моррис". Он открыл дверцу и сел в машину.
     -- Вы прекрасно поработали, -- сказал я. -- Огромное вам спасибо за то,
что вы приехали.
     -- Ему нужно  как следует  отдохнуть, -- тихо  произнес он, не глядя на
меня, потом завел мотор и уехал.



     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991

     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (середа, 11 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru

     В том году -- 1946-м  --  зима  слишком затянулась. Хо­тя  наступил уже
апрель, по  улицам города  гулял  ледяной  ветер, а  по небу ползли  снежные
облака.
     Старик, которого звали Дриоли, с трудом брел по улице Риволи. Он дрожал
от холода, и  вид у  него был жал­кий; в своем грязном черном пальто он  был
похож на дикобраза, а над поднятым воротником видны были толь­ко его глаза.
     Раскрылась дверь какого-то кафе,  и на него пахнуло жареным  цыпленком,
что вызвало  у  него  в животе судо­рогу  от приступа  голода.  Он  двинулся
дальше,  равнодуш­но посматривая па выставленные в  витринах  вещи  -- духи,
шелковые галстуки и рубашки, драгоценности, фар­фор, старинную мебель, книги
в  прекрасных переплетах.  Спустя  какое-то время он  поравнялся с картинной
гале­реей. Раньше ему нравилось бывать в  картинных гале­реях. В витрине  он
увидел  единственный холст. Он оста­новился, чтобы  взглянуть на него. Потом
повернулся и пошел было дальше, но тут же остановился еще раз и оглянулся; и
вдруг его охватила легкая тревога, вско­лыхнулась память, словно вспомнилось
что-то далекое, виденное давным-давно. Он снова посмотрел на картину. Па ней
был изображен пейзаж -- купа  деревьев, безумно клонившихся в одну  сторону,
словно согнувшихся под яростным  порывом  ветра;  облака вихрем  кружились в
небе. К раме была  прикреплена небольшая табличка, на которой было написано:
"Хаим Сутин (1894--1943)".
     Дриоли уставился на картину, пытаясь сообразить, что в ней было такого,
что  казалось ему знакомым. Жут­кая картина, подумал он. Какая-то странная и
жуткая...  Но мне  она  нравится...  Хаим  Сутин... Сутин...  "Боже  мой! --
неожиданно воскликнул он.  --  Это  же мой малень­кий  калмык, вот  кто  это
такой! Мой  маленький калмык, и  его  картина выставлена  в  одном из лучших
парижских салонов! Подумать только! "
     Старик приблизился к витрине. Он отчетливо вспом­нил этого юношу -- да,
теперь он вспомнил его.  Но ког­да это было? Все остальное не  так-то просто
было  вспом­нить.  Это  было так давно. Когда же?  Двадцать --  нет,  больше
тридцати лет назад, разве не так? Погодите минутку.  Да, это было за  год до
войны,  первой мировой воины, в  1913 году. Именно  так. Тогда он и встретил
Сутина,  этого маленького калмыка,  мрачного,  вечно о чем-то  размышляющего
юношу, которого он тогда  полю­бил -- почти влюбился в него, -- и  непонятно
за что, раз­ве что, пожалуй, за то, что тот умел рисовать.
     И как он  рисовал!  Теперь он вспомнил гораздо яс­нее -- улицу, баки  с
мусором вдоль нее, запах  гнили, ры­жих кошек, грациозно бродящих по свалке,
и  женщин -- потных жирных женщин, сидевших  на порогах и  выставивших  свои
ноги на булыжную мостовую. Что это была за улица? Где жил этот юноша?
     В  Сите-Фальгюйер,  вот  где!  Старик  несколько  раз  кивнул  головой,
довольный тем, что вспомнил название. И там была студия с одним-единственным
стулом и гряз­ная красная кушетка, на которой  юноша устраивался на  ночлег;
пьяные  сборища,  дешевое белое  вино, яростные  споры и вечно мрачное  лицо
юноши, думающего о ра­боте.
     Странно, подумал Дриоли, как легко ему  все это вспомнилось, как каждая
незначительная подробность тотчас же тянула за собой другую.
     Вот, скажем, эта глупая затея с татуировкой. Но ведь это же было просто
безумие,  каких  мало. С  чего все началось? Ах да, как-то  он  разбогател и
накупил ви­на, именно так оно и было. Он ясно вспомнил тот день, когда вошел
в  студию  со  свертком бутылок  под мышкой,  при  этом  юноша  сидел  перед
мольбертом, а его (Дрио­ли) жена стояла посреди комнаты, позируя художнику.
     --  Сегодня  мы  будем  веселиться, -- сказал он.  --  Уст­роим  втроем
небольшой. праздник.
     -- А  что  мы будем праздновать? -- спросил юноша, не поднимая глаз. --
Может, то, что ты решил развестись с женой, чтобы она вышла замуж за меня?
     --  Нет,  -- отвечал  Дриоли.  -- Сегодня  мы  отпразднуем  то, что мне
удалось заработать кучу денег.
     -- А я пока ничего не заработал. Это тоже можно отметить.
     -- Конечно, если хочешь.
     Дриоли  стоял возле  стола,  развязывая  сверток.  Он  чувствовал  себя
усталым, и ему хотелось  скорее выпить вина. Девять клиентов за день  -- все
это  очень  хорошо, но с глазами это может сыграть злую шутку. Раньше у него
никогда  не было  девять  человек  за  день.  Девять пьяных  солдат,  и  что
замечательно  -- не меньше  чем  се­меро из  них были  в  состоянии  платить
наличными. В ре­зультате он разбогател невероятно.  Но напряжение было очень
велико.  Дриоли от  усталости  прищурил глаза, бел­ки которых были испещрены
красными прожилками, а за глазными яблоками будто что-то ныло. Но наконец-то
наступил вечер, он был чертовски богат, а  в  свертке  бы­ло три бутылки  --
одна  для его жены,  другая для друга, а  третья для него самого. Он отыскал
штопор и принялся откупоривать бутылки, при  этом каждая пробка, вы­лезая из
горлышка, негромко хлопала. Юноша отложил кисть.
     -- О Господи! -- произнес он. -- Разве при таком шу­ме можно работать?
     Девушка  подошла  к  картине. Приблизился  и Дриоли, держа в одной руке
бутылку, в другой -- бокал.
     --  Нет!  -- вскричал  юноша,  неожиданно вскипев.  --  Пожалуйста,  не
подходите! -- Он схватил холст с моль­берта и  поставил его  к стене. Однако
Дриоли успел его разглядеть.
     -- А мне нравится.
     -- Ужасно.
     -- Замечательно. Как и все, что ты делаешь, это за­мечательно.  Мне все
твои картины нравятся.
     -- Беда в том,  -- хмурясь, проговорил  юноша, -- что сами по  себе они
несъедобны. Есть-то я их не могу.
     --  И  все же они замечательны.  --  Дриоли протянул  ему полный  бокал
светло-желтого вина. -- Выпей, -- ска­зал он. -- Это тебя взбодрит.
     Никогда  еще,  подумал он,  не приходилось ему видеть более несчастного
человека или же более мрачного  ли­ца. Он увидел  его в  кафе  месяцев  семь
назад, тот сидел и пял в одиночестве, и, поскольку он был похож на рус­ского
или же какого-то выходца из Азии, Дриоли подсел к нему и заговорил:
     -- Вы русский?
     -- Да.
     -- Откуда?
     -- Из Минска.
     Дриоли вскочил с  места и обнял его, крича, что он и сам родился в этом
городе.
     --  Вообще-то  я  родился  не в  Минске, --  сказал тогда  юноша,  -- а
недалеко от него.
     -- Где же?
     -- В Смиловичах, милях в двенадцати от Минска.
     -- Смиловичи!  -- воскликнул Дриоли, снова обнимая его. -- Мальчиком  я
бывал там несколько раз. -- Потом он снова уселся, с  любовью  глядя в  лицо
своему собеседни­ку.  --  Знаешь, --  продолжал  он, -- а  ты  не  похож  на
рус­ских, живущих на Западе. Ты больше похож на татари­на или на калмыка. Ты
самый настоящий калмык.
     Теперь, в студии, Дриоли снова  посмотрел на юношу, который взял у него
бокал с  вином и осушил его залпом.  Да, лицо у него точно как у калмыка  --
широкоскулое, с широким грубым носом. Широкоскулость подчеркивалась и ушами,
которые торчали в разные стороны, И потом, у него были  узкие глаза,  черные
волосы,  толстые губы  калмыка,  но  вот руки  -- руки его всегда  удивляли,
та­кие тонкие и белые, как у женщины, с маленькими тон­кими пальцами.
     -- Налей-ка еще, -- сказал юноша. -- Праздновать -- так как следует.
     Дриоли разлил  вино по бокалам  и  уселся  на стул. Юноша  опустился на
дряхлую кушетку рядом с женой Дриоли. Бутылки стояли на полу между ними.
     --  Сегодня  будем  пить  сколько  влезет, -- проговорил  Дриоли. --  Я
исключительно богат. Пожалуй, я схожу и куплю еще несколько бутылок. Сколько
нам нужно?
     -- Еще шесть, -- сказал юноша. -- По две на каждого.
     -- Отлично. Сейчас принесу.
     -- Я схожу с тобой.
     В  ближайшем  кафе Дриоли купил  шесть  бутылок  бе­лого  вина,  и  они
вернулись  в студию- Они  расставила  бутылки на полу  в два ряда, и  Дриоли
откупорил их, пос­ле чего они снова расселись и продолжали выпивать.
     -- Только очень богатые люди, -- оказал Дриоли, -- могут позволить себе
праздновать таким образом.
     -- Верно, -- сказал юноша. -- Ты тоже так думаешь, Жози?
     -- Разумеется.
     -- Как ты себя чувствуешь, Жози?
     -- Превосходно.
     -- Бросай Дриоли и выходи за меня.
     -- Нет.
     -- Прекрасное вино, -- сказал Дриоли. -- Одно удо­вольствие пить его.
     Они медленно и методично стали напиваться. Дело  было обычное, и вместе
с тем всякий раз требовалось соблюдать  некий ритуал, сохранять серьезность,
и при­том говорить много всяких вещей, и снова повторять их, и хвалить вино,
и  еще  важно было не  торопиться, чтобы насладиться  тремя  восхитительными
переходными пери­одами, особенно  (как считал  Дриоли) тем, когда начи­наешь
плыть  и  ноги отказываются служить  тебе. Это  был лучший период из всех --
смотришь на свои ноги, а  они  так  далеко, что просто диву даешься,  какому
чудаку они могут принадлежать и почему это они валяются там на полу.
     Спустя  какое-то время  Дриоли поднялся, чтобы  вклю­чить  свет.  Он  с
удивлением обнаружил,  что ноги его  пошли вместе  с ним, а особенно странно
было то, что он не чувствовал, как  они  касаются пола.  Появилось при­ятное
ощущение, будто он шагает по воздуху. Тогда он  принялся, ходить по комнате,
тайком поглядывая на хол­сты, расставленные вдоль стен.
     -- Послушан,  -- сказал наконец Дриоли. -- У меня  идея. -- Он  пересек
комнату  и  остановился  перед  кушет­кой,  покачиваясь.  --  Послушай,  мой
маленький калмык.
     -- Что там еще?
     -- У меня отличная идея. Ты меня слушаешь?
     -- Я слушаю Жози.
     -- Прошу тебя, выслушай меня. Ты  мой друг -- мой безобразный маленький
калмык из  Минска, -- и по-моему,  ты  такой  хороший  художник,  что мне бы
хотелось иметь такую картину, прекрасную картину...
     --   Забирай  все.  Возьми  все,  что  найдешь,  только  не  мешай  мне
разговаривать с твоей женой.
     -- Нет-нет,  ты  послушай.  Я хочу картину, которая всегда  была  бы со
мной...  всюду... куда бы я ни  поехал... что бы ни  случилось... чтобы  она
всегда была со мной... эта твоя картина. -- Он наклонился и сжал его колено.
-- Выслушай же меня, прошу тебя.
     -- Выслушай ты его, -- сказала молодая женщина.
     -- Дело вот какое. Я хочу,  чтобы ты нарисовал кар­тину па моей  спине,
прямо  на  коже.  Потом  я  хочу,  что­бы  ты  нанес татуировку на  то,  что
нарисовал, чтобы картина всегда была со мной.
     -- Ну и идеи тебе приходят в голову!
     --  Я  научу  тебя,  как  татуировать. Это  просто.  С этим  и  ребенок
справится.
     -- Я не ребенок.
     -- Прошу тебя...
     -- Ты совсем спятил. Зачем тебе это нужно?  --  Художник заглянул в его
темные, блестевшие  от вина  гла­за. -- Объясни  ради Бога, зачем  тебе  это
нужно?
     -- Тебе же это ничего не стоит! Ничего! Совсем ни­чего!
     -- Ты о татуировке говоришь?
     -- Да, о татуировке! Я научу тебя в две минуты!
     -- Это невозможно!
     -- Ты думаешь, я не понимаю, о чем говорю? Нет, у молодого человека и в
мыслях такого не было, поскольку если кто и понимал что-нибудь в татуировке,
так это он, Дриоли.  Не он ли  не далее как в прошлом месяце разукрасил весь
живот одного парня изумитель­ным и  тонким  узором из цветов? А  как  насчет
того  кли­ента, с  волосатой  грудью,  которому он  нарисовал  гима­лайского
медведя,  да сделал это так, что волосы на  его груди сделались как бы мехом
животного? Не он ли мог нарисовать на руке женщину, и притом так, что, когда
мускулы  руки были напряжены, дама оживала и изги­балась просто удивительным
образом?
     -- Я тебе одно скажу, --  заметил ему юноша, -- ты пьян и эта твоя идея
-- пьяный бред.
     -- Жози могла бы нам попозировать. Портрет Жози на моей спине!  Разве я
не имею права носить на спине портрет жены?
     -- Портрет Жози?
     -- Ну  да. -- Дриоли знал --  стоит только упомянуть жену,  как толстые
коричневые губы юноши отвиснут ii начнут дрожать.
     -- Нет, -- сказала девушка.
     -- Дорогая Жози, прошу тебя. Возьми эту бутылку и прикончи ее, тогда ты
станешь более великодушно". Это же великолепная идея. Никогда в жизни мне не
при­ходило в голову ничего подобного.
     -- Какая еще идея?
     -- Нарисовать твой портрет на моей спине. Разве я hr имею права на это?
     -- Мой портрет?
     -- Ню, -- сказал юноша. -- Тогда согласен.
     -- Нет, только не ню, -- отрезала молодая женщина.
     -- Отличная идея, -- повторил Дриоли.
     -- Идея просто безумная, -- сказала Жози.
     -- Идея как идея, -- заметил юноша. -- И за нее мож­но выпить.
     Они распили еще одну бутылку. Потом юноша ска­зал:
     --  Ничего  не выйдет. С татуировкой у меня ничего не получится.  Давай
лучше я нарисую портрет на  твоей спине, и носи его сколько хочешь,  пока не
примешь ван­ну  и  не смоешь  ее. А если ты вообще никогда в жизни больше не
будешь мыться, то он всегда будет с тобой, до конца твоих дней.
     -- Нет, -- сказал Дриоли.
     -- Да. И в тот день, когда  ты решишь принять ванну,  я буду знать, что
ты больше не дорожишь моей карти­ной. Пусть для тебя это будет испытанием --
ценишь ли ты мое искусство.
     -- Мне  все  это  не нравится,  --  сказала молодая жен­щина. -- Он так
высоко ценит твое искусство, что не бу­дет мыться много лет.  Пусть уж лучше
будет татуиров­ка. Но только не ню.
     -- Хотя бы только голова, -- сказал Дриоли.
     -- У меня не получится.
     --  Это невероятно  просто. Я берусь обучить  тебя  за две минуты.  Вот
увидишь. Я сейчас сбегаю  за  инстру­ментами. Иглы и тушь -- вот и  все, что
нам нужно. У  меня есть тушь самых  разных  цветов -- столько же, сколько  у
тебя красок, но несравненно более красивых...
     -- Это невозможно.
     -- У меня самые разные цвета. Правда, Жози?
     -- Правда.
     --  Вот увидишь, -- сказал  Дриоли.  --  Сейчас  я  их  при­несу. -- Он
поднялся со стула и вышел из комнаты не­верной, но решительной походкой.
     Спустя полчаса Дриоли вернулся.
     -- Я  принес  все, что нужно! -- воскликнул он, раз­махивая  коричневым
чемоданчиком. -- Здесь все необхо­димое для татуировщика.
     Он поставил чемоданчик на стол, раскрыл его и вы­нул электрические иглы
и флакончики с тушью разных цветов. Включив электрическую иглу, он взял ее в
руку  и нажал выключатель.  Послышалось  гудение,  и  игла,  выступавшая  на
четверть дюйма с одного конца, начала быстро вибрировать. Он скинул пиджак и
засучил ру­кава.
     -- Теперь смотри. Следи за  мной, я  покажу тебе,  как  все  просто.  Я
нарисую что-нибудь на своей руке.
     Вся его рука от кисти до локтя была уже покрыта разными метками, однако
ему удалось найти маленький участок кожи для демонстрации своего искусства.
     -- Прежде всего я выбираю тушь -- возьмем обыкно­венную синюю... окунаю
кончик  иглы в  тушь...  так...  дер­жу иглу прямо  и  осторожно  веду ее по
поверхности  ко­жи...  вот так...  и под  действием небольшого  моторчика  и
электричества игла скачет вверх-вниз и прокалывает кожу, а чернила  попадают
в  нее, вот и  все. Видишь, как все  просто... видишь, я нарисовал  на  руке
собаку...
     Юноша заинтересовался.
     -- Ну-ка дай я  попробую. На  тебе. Гудящей иглой он принялся  наносить
синие линии на руке Дриоли.
     -- И правда просто, -- сказал он. -- Все равно что ри­совать чернилами.
Разницы никакой, разве что так мед­леннее.
     -- Я же говорил -- ничего здесь трудного нет. Так ты готов? Начнем?
     -- Немедленно.
     -- Натурщицу! -- крикнул Дриоли. -- Жози, иди сю­да! -- Он  засуетился,
охваченный энтузиазмом; пошаты­ваясь, принялся расхаживать по комнате, делая
разные приготовления, точно  ребенок  в предвкушении какой-то  захватывающей
игры. -- Куда мы ее поставим?
     --   Пусть   стоит   там,   возле   моего   туалетного  столика.  Пусть
причесывается.  Она должна распустить волосы  и причесываться -- так я ее  и
нарисую.
     -- Грандиозно. Ты гений.
     Молодая  женщина  нехотя подошла к туалетному  сто­лику, держа  в  руке
бокал вина.
     Дриоли стащил с себя рубашку и вылез  из  брюк. на  нем остались только
трусы, носки  и ботинки. Он стоял и покачивался из стороны в сторону, он был
хотя  и не­высок,  но  крепкого  сложения,  кожа  у него была  белая,  почти
лишенная растительности.
     -- Итак, -- сказал он, -- я -- холст. Куда ты поста­вишь свой холст?
     -- Как всегда -- на мольберт.
     -- Не валяй дурака. Холст ведь я.
     -- Ну так и становись на мольберт. Там твое место.
     -- Это как же?
     -- Ты холст или не холст?
     -- Холст. Я уже начинаю чувствовать себя холстом.
     --  Тогда  становись  на  мольберт.  Для тебя  это  долж­но быть  делом
привычным.
     -- Честное слово, это невозможно.
     -- Ладно, садись на стул. Спиной ко мне, а  свою пьяную башку положи на
спинку стула. Поторапливай­ся, мне пора начинать.
     -- Я готов. Жду.
     -- Сначала, -- сказал юноша,  -- я сделаю набросок. Потом, если он меня
устроит, займусь татуировкой.  --  Широкой  кистью он принялся  рисовать  на
голой спине Дриоли.
     -- Эй! Эй!  -- закричал Дриоли.  --  Огромная сороко­ножка  забегала по
моей спине!
     -- Сиди спокойно!  Не двигайся! Юноша работал быстро, накладывая краску
ровным  слоем,  чтобы  потом она не  мешала  татуировке.  Едва  при­ступив к
рисованию,  он  так увлекся, что, казалось, про­трезвел.  Он быстро  наносил
мазки движениями кисти руки, при этом рука от кисти до локтя не двигалась, и
не прошло и получаса, как все было закончено.
     -- Вот  и  все,  --  сказал он  Жози, которая  тотчас  же  вернулась на
кушетку, легла на нее и заснула.
     А вот Дриоли не спал. Он следил за тем, как юноша взял иглу и окунул ее
в тушь; потом он  почувствовал  острое щекочущее жжение, когда она коснулась
кожи  на его  спине.  Заснуть  ему  не  давала  боль  --  неприятная, но  не
невыносимая.  Дриоли  забавлялся  тем,  что  старался представить себе,  что
делалось  у  него  за  спиной.  Юноша  работал  с  невероятным  напряжением.
Казалось,  он  был  полностью  поглощен  работой  этого  инструмента  и  тем
необычным эффектом, который тот производил.
     Игла жужжала  далеко за полночь,  и юноша  все ра­ботал. Дриоли помнил,
что, когда художник наконец от­ступил на шаг и произнес:  "Готово", за окном
уже рас­свело и слышно было, как на улице переговаривались прохожие.
     -- Я хочу посмотреть, --  сказал Дриоли. Юноша  взял зеркало,  повернул
его под углом, и Дри­оли вытянул шею.
     -- Боже мой! -- воскликнул он.
     Зрелище было потрясающее. Вся спина, от плеч до основания позвоночника,
горела  красками  --  золотистыми, зелеными,  голубыми,  черными,  розовыми.
Татуировка была такой  густой,  что казалось,  портрет был  написан  маслом.
Юноша старался как можно ближе следовать первоначальным  мазкам кисти, густо
заполняя  их, и удачно  сумел воспользоваться выступом лопаток, так  что они
стали  частью  композиции. Более  того,  хотя  он работал  и  медленно,  ему
каким-то образом  удалось  до­стичь  известной  непосредственности.  Портрет
получился   вполне  живой,  в   нем   явно   просматривалась  вихреобразная,
выстраданная манера, столь характерная для дру­гих работ Сутина. Ни  о каком
сходстве  речи не  было.  Скорее  было передано  настроение, а  не сходство;
очер­тания  лица  женщины были расплывчаты,  хотя  само  ли­цо  обнаруживало
пьяную веселость,  а на  заднем плане кружились  в  водовороте темно-зеленые
мазки.
     -- Грандиозно!
     -- Мне  и самому  нравится. -- Юноша отступил, кри­тически  разглядывая
картину. -- Знаешь, -- прибавил он, -- мне кажется, будет неплохо, если я ее
подпишу. -- И,  взяв жужжащую  иглу, он  в правом  нижнем углу вы­писал свое
имя, как раз над тем местом, где у Дриоли находились почки.
     Старик  по имени Дриоли  стоял точно завороженный, разглядывая картину,
выставленную в  витрине.  Все  это было так давно, будто произошло  в другой
жизни.
     А что  же юноша? Что сделалось с  ним? Он вспомнил,  что, вернувшись  с
войны -- первой войны, -- он затоско­вал по нему и спросил Жози:
     -- Где мой маленький калмык?
     -- Уехал, -- ответила она тогда. -- Не знаю куда, но слышала, будто его
нанял какой-то меценат и услал в Серэ писать картины.
     -- Может, он еще вернется.
     -- Может, и вернется. Кто знает?
     Тогда  о  нем  вспомнили  в  последний  раз.  Вскоре  пос­ле этого  они
перебрались в Гавр,  где  было больше матро­сов и  работы. Старик улыбнулся,
вспомнив  Гавр. Эти го­ды между  войнами были отличными  годами: у него была
небольшая мастерская  недалеко от  порта, хорошая квар­тира  и  всегда много
работы  -- каждый день приходило  трое, четверо,  пятеро матросов,  желавших
иметь картину на руке. Это были действительно отличные годы.
     Потом  разразилась вторая война,  явились немцы,  Жо­зи  была убита,  и
всему пришел конец. Уже  никому не нужны  были  картины на руке. А он к тому
времени  был  слишком стар,  чтобы  делать  какую-нибудь  другую  работу.  В
отчаянии он отправился  назад в  Париж, смут­но  надеясь на то,  что в  этом
большом городе ему пове­зет. Однако этого не произошло.
     И вот война закончилась, и  у него  нет ни сил, ни средств, чтобы снова
приняться за свое ремесло. Не очень-то просто старику решить, чем  заняться,
особенно если  он не  любит попрошайничать.  Но что  еще  остается,  если не
хочешь помереть с голоду?
     Так-так,  думал  он,  глядя  на  картину.  Значит,  это  ра­бота  моего
маленького  калмыка.  И как это при виде та­кого маленького предмета оживает
память. Еще  несколь­ко  минут  назад он  и не помнил, что у него  расписана
спина. Он уже  давным-давно  позабыл об этом.  Придви­нувшись  еще  ближе  к
витрине,  он  заглянул в  галерею.  На  стенах было  развешано  много других
картин,  и,  по­хоже,  все они  были  работами одного художника. По га­лерее
бродило много людей. Понятно, это была персо­нальная выставка.
     Повинуясь  внезапному"  побуждению, Дриоли  распах­нул  дверь галереи и
вошел внутрь.
     Это было  длинное помещение, покрытое толстым ков­ром цвета  вина, и --
Боже  мой!  --  как  здесь  красиво и тепло! Вокруг  бродили все  эти  люди,
рассматривая кар­тины, холеные, с достоинством державшиеся люди, и у каждого
в  руке был  каталог.  Дриоли  стоял в дверях,  нервно озираясь,  соображая,
хватит ли у него решимо­сти двинуться вперед  и смешаться с этой  толпой. Но
не успел он набраться смелости, как за его спиной раз­дался голос:
     -- Что вам угодно?
     Говоривший был в  черной визитке.  Это был корена­стый человек  с очень
белым  лицом. Оно  у него  было  дряблое и такое  толстое,  что щеки свисали
складками, как уши у спаниеля. Он подошел вплотную к Дриоли и снова спросил:
     -- Что вам угодно? Дриоли молчал.
     --  Будьте любезны,  --  говорил человек, -- потрудитесь выйти  из моей
галереи.
     -- Разве мне нельзя посмотреть картины?
     -- Я прошу вас выйти.
     Дриоли  не  двинулся с  места.  Неожиданно он  почув­ствовал,  как  его
переполняет ярость.  ~ -- Давайте не  будем  устраивать скандал, --  говорил
человек. --  Сюда, пожалуйста. -- Он положил свою жир­ную белую лапу на руку
Дриоли и начал подталкивать его к двери.
     Этого он стерпеть не мог.
     -- Убери от меня свои чертовы руки! -- закричал Дриоли.
     Его голос  разнесся по  длинной галерее, и все повер­нули головы  в его
сторону  -- испуганные лица глядели на человека, который произвел  этот шум.
Какой-то  слу­житель поспешил на помощь,  и вдвоем они попытались  выставить
Дриоли за дверь. Люди молча наблюдали за борьбой, их  лица почти не выражали
интереса,  и, ка­залось,  они  думали  про  себя: "Все  в порядке.  Нам  это
неопасно. Сейчас все уладят".
     -- У  меня тоже,  -- кричал  Дриоли,  -- у меня тоже есть картина этого
художника!  Он  был моим  другом, и  у меня есть  картина,  которую  он  мне
подарил!
     -- Сумасшедший.
     -- Ненормальный. Чокнутый.
     -- Нужно вызвать полицию.
     Сделав резкое движение, Дриоли неожиданно вырвал­ся от двоих мужчин  и,
прежде чем они смогли остано­вить его, уже бежал по галерее и кричал:
     -- Я  вам  сейчас  ее покажу! Сейчас покажу! Сейчас сами увидите! -- Он
скинул пальто, потом  пиджак и ру­башку  и повернулся к людям спиной. --  Ну
что? -- за­кричал он, часто дыша. -- Видите? Вот она!
     Внезапно наступила полная тишина, все замерли  на месте, молча глядя на
него в каком-то оцепенении. Все смотрели на татуировку. Она еще  не сошла, и
цвета бы­ли по-прежнему яркие, однако старик похудел, лопатки выступали, и в
результате  картина,  хотя  и  не  произво­дила столь  сильное  впечатление,
казалась какой-то смор­щенной и мятой. Кто-то произнес:
     -- О  Господи, да ведь  это правда! Все  тотчас же  пришли  в движение,
поднялся гул го­лосов, и вокруг старика мгновенно собралась толпа.
     -- Нет никакого сомнения! ,
     -- Его ранняя манера, не так ли?
     -- Это просто удивительно!
     -- И смотрите -- она подписана!
     -- Наклонитесь-ка вперед, друг мой, чтобы картина расправилась.
     -- Вроде старая, когда она была написана?
     -- В тысяча девятьсот тринадцатом, -- ответил Дрио­ли, не оборачиваясь.
-- Осенью.
     -- Кто научил Сутина татуировке?
     -- Я.
     -- А кто эта женщина?
     -- Моя жена.
     Владелец  галереи протискивался сквозь толпу к  Дри­оли. Теперь  он был
спокоен, совершенно серьезен и вме­сте с тем улыбался во весь рот.
     -- Месье, -- сказал он.  -- Я ее покупаю.  Дриоли  увидел,  как складки
жира заколыхались, ког­да тот задвигал челюстями.
     -- Я говорю, что покупаю ее.
     -- Как же вы можете ее купить? -- мягко спросил Дриоли.
     -- Я дам вам за нее двести тысяч франков. -- Малень­кие глазки торговца
затуманились, а крылья широкого носа начали подрагивать.
     -- Не соглашайтесь! --  шепотом проговорил кто-то и толпе. -- Она стоит
в двадцать раз больше.
     Дриоли раскрыл было рот, собираясь что-то сказать. Но  ни слова  ему не
удалось из себя  выдавить, и он за­крыл его, потом  снова раскрыл и медленно
произнес:
     --  . Но как  же  я  могу  продать ее? -- В  голосе его  про-"  звучала
безысходная печаль.
     -- Да! -- заговорили в толпе. -- Как  он может продать ее? Это же часть
его самого!
     -- Послушайте, --  сказал владелец,  подходя к нему ближе. --  Я помогу
вам. Я сделаю вас  богатым. Вместе мы ведь сможем  договориться  насчет этой
картины, а?
     Предчувствуя недоброе, Дриоли глядел на него.
     -- Но как же вы можете  купить ее,  месье? Что вы с ней станете делать,
когда  купите? Где вы  будете  ее хра­нить? Куда  вы поместите ее сегодня? А
завтра?
     -- Ага, где я буду ее хранить? Да, где я буду ее  хра­нить? Так, где же
я  буду ее хранить?  Гм...  так...  -- Делец почесал свой  нос жирным  белым
пальцем. --  Мне так ка­жется, -- сказал он, -- что если я  покупаю картину,
то я покупаю и вас. Вот в этом вся беда. -- Он помолчал и снова почесал свой
нос. -- Сама картина не представляв! никакой ценности, пока вы живы. Сколько
вам лет, друг мой?
     -- Шестьдесят один.
     -- По здоровье у вас, наверно, не очень крепкое, а? -- Делец отнял руку
от носа и смерил Дриоли взглядом, точно фермер, оценивающий старую клячу.
     -- Мне это  не нравится, -- отходя  бочком, сказал  Дриоли. --  Правда,
месье, мне это не нравится.
     Пятясь, он  попал прямо в объятия высокого мужчи­ны,  который расставил
руки и  мягко обхватил его за пле­чи.  Дриоли оглянулся и извинился. Мужчина
улыбнулся  ему и рукой, облаченной в  перчатку канареечного цвета, ободряюще
похлопал старика по голому плечу.
     -- Послушайте, дружище, -- сказал незнакомец, по-прежнему улыбаясь.  --
Вы любите купаться и греться на солнышке?
     Дриоли испуганно взглянул на него.
     --  Вы  любите  хорошую еду  и  знаменитое  красное ви­но из  Бордо? --
Мужчина продолжал улыбаться, обнажив крепкие белые зубы с проблеском золота.
Он говорил мягким завораживающим голосом, не снимая при этом руки в перчатке
с плеча Дриоли. -- Вам все это нравится?
     -- Ну... да, -- недоумевая, ответил Дриоли. -- Конечно.
     -- А общество красивых женщин?
     -- Почему бы и нет?
     -- А гардероб, полный  костюмов  и рубашек, сшитых  специально для вас?
Кажется, вы испытываете некото­рую нужду в одежде.
     Дриоли  смотрел  на  этого  щеголеватого  господина, ожидая,  когда тот
изложит свое предложение до конца.
     -- Вы когда-нибудь носили обувь, сделанную по ва­шей мерке?
     -- Нет.
     -- А хотели бы?
     -- Видите ли...
     -- А чтобы вас каждое утро брили и причесывали?
     Дриоли смотрел на него во все глаза и ничего не го­ворил.
     -- А чтобы пухленькая симпатичная девушка ухажи­вала за вашими ногтями?
Кто-то в толпе захихикал.
     -- А чтобы возле вашей постели  был  колокольчик, с помощью которого вы
утром вызывали  бы служанку  и велели ей принести завтрак? Хотели бы  вы все
это иметь, дружище? Вам это кажется заманчивым?
     Дриоли молча смотрел на него.
     -- Видите  ли, я являюсь владельцем гостиницы "Бри­столь" в Каннах. И я
приглашаю вас поехать  туда я жить там в качестве моего гостя до конца жизни
в  удоб­стве  и  комфорте.  --  Человек  помолчал,  дав  возможность  своему
слушателю  сполна насладиться  столь радостной перспективой. -- Единственной
вашей обязанностью -- могу  я сказать  -- удовольствием?  -- будет проводить
вре­мя на  берегу в  плавках,  расхаживая  среди  гостей, заго­рая, купаясь,
попивая коктейли. Вы бы хотели этого?
     Ответа не последовало.
     --  Разве  вы  не  понимаете  --  все гости  таким  образом  смогли  бы
рассматривать  эту удивительную картину Су-тина. Вы станете знаменитым, и  о
вас будут говорить:
     "Глядите-ка,  вон тот человек с десятью  миллионами франков  на спине".
Вам нравится эта идея, месье? Вам это льстит?
     Дриоли взглянул на высокого мужчину в перчатках канареечного цвета, так
и не понимая, шутит ли он.
     --  Идея забавная,  --  медленно произнес он.  -- Но вы всерьез об этом
говорите?
     -- Разумеется, всерьез.
     --  Постойте, --  вмешался делец. --  Послушайте, стари­на. Вот как  мы
разрешим  нашу проблему. Я покупаю картину и договорюсь с хирургом, чтобы он
снял кожу с вашей спины, и  вы сможете идти на все четыре сто­роны и тратить
в свое удовольствие те громадные день­ги, которые я вам за нее дам.
     -- Без кожи на спине?
     --  Нет-нет, что  вы! Вы  меня неправильно поняли.  Хирург  заменит вам
старую кожу новой. Это просто.
     -- А он сможет это сделать?
     -- Здесь нет ничего сложного.
     --  Это невозможно! --  сказал человек в перчатках ка­нареечного цвета.
-- Он слишком стар для такой  серьез­ной операции по пересадке кожи. Это его
погубит. Это погубит вас, дружище.
     -- Это меня погубит?
     --  Естественно. Вы  этого  не  перенесете.  Только  картине  ничего не
сделается.
     -- Боже мой! -- вскричал Дриоли.
     Ужас охватил его; он окинул взором лица людей, на­блюдавших за ним, и в
наступившей тишине из толпы послышался еще чей-то негромкий голос:
     -- А если бы,  скажем, предложить этому  старику до­статочно денег, он,
может, согласится прямо на месте покончить с собой. Кто знает?
     Несколько человек  хихикнули. Делец беспокойно  пе­реступил  с  ноги на
ногу.
     Рука в перчатке канареечного цвета снова похлопала Дриоли по плечу.
     -- Решайтесь, -- говорил мужчина, широко улыбаясь белозубой улыбкой. --
Пойдемте  закажем  хороший  обед  и еще  немного поговорим. Как?  Вы, верно,
голодны?
     Нахмурившись, Дриоли смотрел на него. Ему не нра­вилась длинная  гибкая
шея этого  человека и не нрави­лось, как он выгибал ее при разговоре,  точно
змея.
     --  Как насчет  жареной  утки  и  бутылочки  "Шамбертэна"?  --  говорил
мужчина.  Он  сочно,  с  аппетитом  выговаривал  слова.  --  Или,  допустим,
каштанового суфле, лег­кого и воздушного?
     Дриоли обратил свой взор к потолку,  его губы  ув­лажнились  и отвисли.
Видно было, что бедняга букваль­но распустил слюни.
     -- Какую  вы  предпочитаете  утку?  -- продолжал муж­чина. -- Чтобы она
была хорошо прожарена и покрыта хрустящей корочкой или...
     -- Иду, -- быстро проговорил Дриоли. Он схватил ру­башку  и лихорадочно
натянул ее через голову. -- По­дождите меня, месье. Я иду. -- И через минуту
он исчез из галереи вместе со своим новым хозяином.
     Не прошло и нескольких недель, как картина Сутина, изображающая женскую
голову,  исполненная в не­обычной манере, вставленная в замечательную раму и
густо покрытая лаком,  была  выставлена для  продажи в Буэнос-Айресе. Это, а
также  то  обстоятельство,  что  в  Каннах   нет  гостиницы  под   названием
"Бристоль",  застав­ляет немного насторожиться,  и  вместе  с  тем  остается
по­желать  старику  здоровья и искренне понадеяться на то, что, где бы он ни
был  в настоящее  время, при  нем на­ходятся пухленькая симпатичная девушка,
которая  уха­живает  за его ногтями,  и  служанка, приносящая ему  по  утрам
завтрак в постель.




     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991

     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (п'ятниця, 13 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru


     - Ну  вот,  Найп, дружище,  теперь, когда  все  позади, пригласил тебя,
чтобы сказать, что, по-мое­му отлично справился с работой.
     Адольф Найп  молча стоял перед  сидевшим за  столом мистером  Боуленом,
всем своим видом давая понять, что особенного восторга он не испытывал.
     -- Разве ты не доволен?
     -- Доволен, мистер Боулен.
     -- Ты читал, что пишут сегодняшние газеты?
     -- Нет, сэр, не читал.
     Человек, сидевший за столом, развернул газету и стал читать:
     -- "Завершена работа  по созданию компьютера, вы­полнявшаяся по заданию
правительства.   На   сегодняш­ний   день   это,   пожалуй,   самая   мощная
электронно-вычис­лительная машина в мире. Ее  основным назначением яв­ляется
удовлетворение   постоянно  растущих  требований  пауки,  промышленности   и
административных   органов   в   быстрейшем   осуществлении   математических
вычислений, которые  раньше, когда пользовались традиционными методами, были
бы  попросту  невозможны  или требовали  больше времени,  чем  отводилось па
изучение    какой-либо   задачи.    По    словам   Джека    Боулена,   главы
электротехни­ческой   фирмы,  в  которой  в  основном  проводилась  рабо­та,
быстрота действия повои машины может быть пол­ностью осознана, если привести
такой пример: па  реше­ние задачи, занимающей у математика месяц,  у  машины
уходит лишь пять секунд. За три минуты  она произво­дит вычисления, которые,
будь  они  записаны  на   бумаге  (если  это  вообще  возможно),  заняли  бы
полмиллиона страниц.  В этом компьютере используются электрические импульсы,
генерируемые со  скоростью миллиона  в секун­ду, и  он способен  производить
вычисления  путем  сложе­ния.  вычитания,  умножения  и  деления.  В  смысле
прак­тического применения возможности машины неисчер­паемы... "
     Мистер Боулен взглянул па  вытянутое лицо молодого человека, слушавшего
его с безразличным видом.
     -- Разве ты не гордишься, Найп? Неужели ты не рад?
     -- Ну что вы, мистер Боулен, разумеется, я рад.
     -- Думаю,  нет нужды  напоминать тебе. что  твой  вклад  в этот проект,
особенно в его первоначальный замысел,  был весьма  значителен. Мало того, я
бы даже сказал, что без тебя и без некоторых твоих идей весь этот проект мог
бы и поныне остаться на бумаге.
     Адольф  Найп переступил с ноги на ногу и  принялся рассматривать  белые
руки  своего  шефа,  его  тонкие  паль­цы,  в  которых  тот  вертел скрепку,
распрямляя ее и  де­лая похожей  на шпильку.  Ему  не  нравились  руки этого
человека. Да  и  лицо  его  ему не  нравилось,  особенно  кро­шечный  рот  и
фиолетовые губы.  Неприятнее всего было то, что, когда он говорил, двигалась
только нижняя губа.
     -- Тебя что-то беспокоит, Найп? Что-нибудь серьез­ное?
     --  Ну что вы, мистер Боулен.  Вовсе  нет, "-- Тогда как ты смотришь на
то, чтобы отдохнуть не­дельку? Тебя это отвлечет. Да ты и заслужил это.
     -- Право, не знаю, сэр.
     Шеф помолчал, рассматривая стоящего перед ним вы­сокого худого молодого
человека.  Странный  тип. Неуже­ли он  не  может стоять прямо? Вечно  кислая
физиономия,  одет небрежно,  эти  пятна  на  пиджаке,  волосы,  закрыва­ющие
пол-лица.
     -- Я бы хотел, чтобы ты отдохнул, Найп. Тебе это не­обходимо.
     -- Хорошо, сэр. Если вам так хочется.
     --  Возьми неделю. Если хочешь,  две. Отправляйся ку­да-нибудь в теплые
края.  Загорай. Купайся. Ни о чем не думай. Побольше спи. А когда вернешься,
мы поговорим о будущем.
     Адольф  Найп  отправился  домой,  в  свою двухкомнат­ную  квартиру,  на
автобусе.  Бросив пальто на диван, он налил  себе виски и  сел перед пишущей
машинкой, стояв­шей на столе. Мистер Боулен прав.  Конечно же  он прав. Если
не считать  того, что ему и  половины  неизвестно. Оп,  наверно, думает, что
здесь замешана женщина. Когда мо­лодого человека  охватывает депрессия,  все
думают, что виной тому женщина.
     Из машинки торчал отпечатанный наполовину лист бумаги. Он склонился над
ним и стал читать. Заголовок гласил: "На волосок от гибели". Текст начинался
слова­ми: "Была темная ночь, низко над землей нависли чер­ные тучи. В листве
деревьев свистел ветер, шел сильный дождь... "
     Адольф  Найп сделал  глоток виски,  ощутив  сильный  привкус солода. Он
почувствовал,  как холодное виски  то­ненькой струйкой побежало  по  горлу и
достигло  желуд­ка.  По телу  разлилась теплота. А, черт с ним, с  мисте­ром
Джоном Боуленом. К черту компьютер. К черту...
     Неожиданно, как это  случается со всяким в минуту изумления, зрачки его
стали  широко  расширяться,  рот приоткрылся. Он  медленно  поднял  голову и
замер, не  а силах пошевелиться. Не  отрываясь, он уставился в одну точку на
стене, при этом взгляд его выражал скорее лю­бопытство, чем удивление, но он
пристально глядел  ток сорок, пятьдесят, шестьдесят секунд. Затем постепенно
(головы  он  не  поворачивал) выражение  лица  его  измени­лось, любопытство
сменилось выражением удовольствия, поначалу  довольно слабо  угадывавшимся в
уголках  рта,  но  это  радостное  чувство  росло,  лицо  его  разгладилось,
обнаруживая полный восторг. Впервые за многие месяцы Адольф Найп улыбнулся.
     -- Ну конечно же, -- громко сказал он, -- это просто смешно.
     И он снова улыбнулся,  при этом его верхняя губа поднялась и обнажились
зубы.
     -- Идея  отличная, но  едва  ли осуществимая, поэтому стоит  ли  вообще
думать об этом?
     Начиная с  этой  минуты Адольф Найп ни о  чем  дру­гом больше не думал.
Идея  чрезвычайно захватила  его,  сначала  потому,  что  у него  появлялась
возможность -- правда, неопределенная  -- самым жестоким образом  ото­мстить
своим злейшим врагам. Минут десять или пятна­дцать  он неспешно рассматривал
ее  именно  с  этой  точки  зрения, затем  совершенно  неожиданно  для  себя
принял­ся самым  серьезным образом изучать ее и с точки зрения практического
осуществления.  Он взял  лист бумаги  и  сде­лал  несколько  предварительных
записей. Но дальше это­го дело  не пошло. Он тут же вспомнил  старую истину,
заключающуюся  в  том, что насколько  бы совершенна  машина ни была, она  не
способна творчески мыслить. Она  справляется только с теми задачами, которые
сво­дятся к  математическим формулам,  и задачи  эти  могут иметь  одно -- и
только одно - верное решение.
     В этом все дело. Другого пути нет. Машина не может обладать мозгом. Но,
с другой стороны,  она  может иметь  память, не так ли?  Компьютер  обладает
замечательной  памятью.   Путем   превращения  электрических   импульсов   в
сверхзвуковые  волны можно  заставить машину запомнить  одновременно  тысячу
знаков,  а затем,  когда  понадобит­ся,  в любое  время получать информацию.
Нельзя  ли  по­этому,  исходя из  этого  принципа,  создать  аппарат  памяти
неограниченного объема?
     Мысль смелая, по как ее осуществить? Неожиданно ему в голову пришла еще
одна,  хотя  и  простая  па  первый  взгляд,  идея.  Суть  ее  сводилась   к
сле­дующему. Грамматика  английского  языка  в известной степени подчиняется
математическим законам. Допустим, даны слова и задан смысл того,  что должно
быть сказа­но, тогда возможен только один порядок, в который эти слова могут
быть организованы.
     Нет,  подумал  он, это не  совсем так. Во многих пред­ложениях возможен
различный порядок слов и  групп  слов,  и в любом  случае  грамматически это
будет  оправ­дано. Впрочем, не  в этом суть. В основе  своей  теория вер­па.
Очевидно  поэтому, что можно  задать  компьютеру  ряд  слов  (вместо цифр) и
сделать так,  чтобы  машина  органи­зовывала их  в соответствии  с правилами
грамматики.  Нужно только,  чтобы она  выделяла  глаголы,  существи­тельные,
прилагательные,  местоимения,  хранила  их в  ап­парате  памяти  в  качестве
словарного запаса и  готовила их к выдаче по первому требованию. Потом нужно
будет подкинуть ей несколько сюжетов, и пусть она пишет.
     Найпа теперь  было не остановить.  Он тут же принял­ся за работу  и  не
прекращал упорных занятий в течение  нескольких  дней. По всей гостиной были
разбросаны  лис­ты  бумаги,  исписанные  формулами  и   расчетами,  словами,
тысячами  слов,  набросками   сюжетов  для  рассказов,  неиз­вестно   почему
пронумерованных; тут были большие  вы­писки из  словаря Роже; целые страницы
были  заполне­ны  мужскими  и женскими именами, сотнями  фамилий, взятых  из
телефонного справочника; отдельные листы  были испещрены чертежами и схемами
контуров,   комму­таторов    и   электронных    ламп,    чертежами    машин,
предна­значенных  для  того,  чтобы   пробивать   в  перфокартах  от­верстия
различной  формы,  и  схемами какой-то  диковин­ной  электрической  машинки,
способной самостоятельно печатать десять  тысяч слов  в минуту. На отдельном
лис­те была набросана схема приборной панели с небольши­ми  кнопками, причем
па  каждой было написано назва­ние  какого-нибудь  известного  американского
журнала.
     Он работал с упоением. Расхаживая по комнате сре­ди разбросанных бумаг,
он потирал  руки и  сам с  собой  разговаривал;  время  от времени  он криво
усмехался  и  произносил смертельные  оскорбления, при этом слово "издатель"
звучало довольно часто.  На пятнадцатый  день напряженной  работы он  сложил
бумаги в две огромные папки и отправился -- почти бегом --  в конторку "Джон
Боулен Инк. электронное оборудование".
     Мистер Боулен был рад вновь увидеться с ним.
     --  Слава  Богу,  Найп,  ты  выглядишь  на сто  процентов лучше. Хорошо
отдохнул? Где ты был?
     Он как всегда неприятен  и неряшлив, подумал  мис­тер Боулен. Почему он
не может стоять прямо? Согнулся, словно высохшее дерево.
     --  Ты  выглядишь  на  сто процентов  лучше,  старица.  И чего  это  он
усмехается, хотелось бы мне знать.
     Каждый раз, когда я его вижу, мне кажется, что уши у
     пего стали еще больше.
     Адольф Найп положил папки на стол.
     --  Смотрите,  мистер  Боулен! -- вскричал он.  -- По­смотрите,  что  я
принес.
     И  он  стал  рассказывать,  раскрыв  папки  и  разложив  чертежи  перед
изумленным  маленьким   человечком.  Он  говорил  целый  час,  подробно  все
объясняя,  а когда  закон­чил, отступил  на шаг и слегка  покраснел.  Затаив
дыха­ние, он ждал приговора.
     -- Знаешь  что, Найп? Я думаю,  что  ты голова. Осторожнее, сказал себе
мистер Боулен. Обращайся с ним осторожнее. Он кое-что значит. Если бы только
эта  его длинная  лошадиная  морда и  огромные зубы не  про­изводили  такого
отталкивающего впечатления. У этого парня уши будто листья ревеня.
     -- Но, мистер Боулен, она будет работать! Я ведь до­казал  вам, что она
будет работать! И вы не сможете от­рицать этого!
     --  Не спеши, Найп. Не  спеши и  послушай меня.  Адольф Найп смотрел на
своего шефа, с каждой се­кундой испытывая к нему все большее отвращение.
     -- Твоя идея. -- зашевелилась нижняя губа мистера  Боулена, -- довольно
оригинальна,  я  бы  даже  сказал, что  это  блестящая идея, и  это еще  раз
подтверждает мое мне­ние относительно твоих  способностей, Найп.  Но не бери
ее всерьез. В конце концов, приятель, какую мы можем извлечь из нее  пользу?
Кому  нужна машина, пишущая рассказы?  Да- и какая, кстати,  от  нее выгода?
Скажи-ка мне,
     -- Можно я сяду, сэр?
     -- Конечно садись.
     Адольф Найп присел  па краешек  стула.  Шеф  не  сво­дил с  пего  глаз,
ожидая, что он скажет.
     --  Если  позволите, я бы хотел  объяснить  вам, мистер  Боулен,  как я
пришел к этому.
     -- Давай, Найп, валяй.
     С ним  нужно  держаться попроще,  сказал про  себя мистер Боулен.  Этот
парень почти  гений.  Это находка для  фирмы. Его ценность можно сравнить со
слитком золота,  вес  которого  равен его  собственному. Взять хотя  бы  эти
бумаги. Ужасная  чепуха.  Просто  поразительно,  что он  сам до всего  этого
додумался.  Никакого  проку,  разумеет­ся,  от   всего  этого  нет.  Никакой
коммерческой выгоды. Ни это еще раз говорит о том, что парень талантлив.
     -- Пусть это будет чем-то вроде исповеди, мистер Бо­улен.  Мне кажется,
я смогу объяснить вам, почему я всег­да был таким... встревоженным, что ли.
     -- Выкладывай,  что  там  у тебя,  Найп.  Сам  знаешь -- на меня  можно
положиться.
     Молодой человек  стиснул пальцы рук коленями а  уперся локтями в живот.
Казалось, ему стало неожидан­но холодно.
     -- Видите ли, мистер Боулен,  по правде,  меня  не осо­бенно привлекает
работа здесь. Я знаю, что я с пей справ­ляюсь и  все такое, но душа у меня к
пей не лежит. Это не то, чем бы я хотел заниматься.
     Словно на пружинах, брови мистера Боулена подско­чили вверх. Он замер.
     -- Понимаете, сэр, всю свою жизнь я хотел стать пи­сателем.
     -- Писателем?
     -- Да,  мистер Боулен.  Наверно, вы не поверите,  по  каждую  свободную
минуту я тратил на то, что писал рассказы. За последние десять лет я написал
сотни,  бук­вально сотни коротких рассказов. Пятьсот шестьдесят  шесть, если
быть точным. Примерно по одному в педелю.
     -- О Боже! И зачем тебе это?
     -- Насколько я сам себе это представляю, сэр, у ме­ня есть страсть.
     -- Какая еще страсть?
     -- Страсть к творчеству, мистер Боулен. Всякий раз, поднимая  глаза, он
видел губы мистера Боулена. Они делались все тоньше и  тоньше и станови­лись
еще более фиолетовыми.
     -- А позволь спросить тебя, Найп, что ты делал с эти­ми рассказами?
     -- Вот тут-то и начинаются проблемы, сэр. Их никто не покупал. Закончив
рассказ,  я  отсылал  его  в  журнал. Сначала  в  один,  потом  в другой.  А
кончалось, мистер Бо­улен, дело тем, что они присылали. мне  его назад. Меня
это просто убивает.
     Мистер Боулен с облегчением вздохнул.
     --  Очень  хорошо  понимаю  тебя,  старина. --  В голосе его  слышалось
сочувствие. --  Со всеми хоть раз  в  жизни  случалось  нечто  подобное.  Но
теперь, после того как ре­дакторы -- а они знают что к чему --  убедили тебя
в  том, что  твои рассказы -- как  бы сказать? -- несколько неудач­ны, нужно
оставить это занятие. Забудь об этом, прия­тель. Забудь, и все тут.
     -- Нет,  мистер  Боулен.  Это  не так!  Я  уверен,  что  пи­шу  хорошие
рассказы.  О  Господи,  да вы  сравните их с  той  чепухой,  что  печатают в
журналах,  --  поверьте мне, все это  слюнявая невыносимая  чушь... Меня это
сводит с ума!
     -- Погоди, старина...
     -- Вы когда-нибудь читаете журналы, мистер Боу­лен?
     -- Извини, Найп, но какое это имеет отношение к тво­ей машине?
     --  Прямое,  мистер  Боулен,  самое  прямое. Вы  только  послушайте.  Я
внимательно просмотрел  несколько  раз­ных журналов,  и мне показалось,  что
каждый из них  пе­чатает только то, что для него наиболее типично. Писа­тели
-- я имею в виду преуспевающих писателей  -- зна­ют об этом и соответственно
и творят.
     -- Постой, приятель. Успокойся. Я все же не думаю, что мы сможем как-то
использовать это.
     --  Умоляю вас,  мистер Боулен,  выслушайте  меня до конца. Это  ужасно
важно.
     Он  замолчал, с  трудом  переводя дыхание. Он вконец  разнервничался и,
когда  говорил,  размахивал  руками.  Его  длинное  покрасивее  лицо  горело
воодушевлением. Рот его наполнился слюной, и казалось, что  и слова, которые
он произносил, были мокрыми.
     --   Теперь   вы  понимаете,   что  с   помощью   особого  регу­лятора,
установленного на моей машине  и  соединяющего  "отдел  памяти"  с "сюжетным
отделом", я могу,  просто нажав па нужную кнопку, получать любой необходимый
мне рассказ в зависимости от направления журнала.
     --  Понимаю, Найп,  понимаю. Все  это очень  занятно, но зачем  все это
нужно?
     -- А вот зачем, мистер Боулен. Возможности рынка ограниченны. Мы должны
производить  необходимый то­вар в  нужное время.  Это чисто деловой  подход.
Теперь  я  смотрю  на  все  это с вашей  точки зрения  -- пусть  это  бу­дет
коммерческое предложение.
     -- Дружище, я никак не могу рассматривать это в ка­честве коммерческого
предложения. Тебе  не хуже меня известно, во что обходится создание подобных
машин.
     -- Я  это  хорошо знаю,  сэр.  Но, даже  учитывая это, я  думаю, вы  не
представляете себе, сколько платят журна­лы авторам рассказов.
     -- И сколько же они платят?
     -- Что-то около двух с  половиной тысяч долларов. А в среднем, наверно,
около тысячи.
     Мистер Боулен подскочил на месте.
     -- Да. сэр, это так.
     -- Просто невероятно, Найп. Это же смешно!
     -- Нет, сэр, это так.
     -- Уж не хочешь ли ты сказать, что журналы платят такие деньги всякому,
кто... наваляет  какой-то там рас­сказ!  О  Боже, Найп! Что  же это такое? В
таком случае все писатели миллионеры!
     -- Это на  самом деле так, мистер Боулен! А тут по­являемся  мы с пашей
машиной. Вы  послушайте, сэр, что  я вам еще расскажу, я уже все обдумал.  В
среднем тол­стые журналы  печатают  в каждом номере три  рассказа.  Возьмите
пятнадцать  самых  солидных журналов -- те,  ко­торые  платят больше  всего.
Некоторые из них выходят раз в месяц,  но большинство -- еженедельники. Так.
Это значит, что  каждую  педелю  у  нас  будут  покупать, ска­жем, по  сорок
больших рассказов. Это сорок  тысяч долларов. С помощью нашей  машины, когда
она заработает на полную мощность, мы сможем захватить весь рынок!
     -- Ты, парень, совсем сошел с ума!
     --  Нет,  сэр, поверьте, то,  что я  говорю,  правда.  Не­ужели  вы  не
понимаете, что мы их завалим одним лишь количеством! За тридцать секунд  эта
машина  может  вы­давать рассказ  в  пять тысяч  слов,  и его  тут  же можно
от­сылать. Разве писатели  могут состязаться с ней? Скажи­те, мистер Боулен,
могут?
     Адольф Найп увидел,  как в эту  минуту  в лице  его шефа произошла едва
заметная перемена.  Глаза его  за­светились, ноздри расширились,  на лице не
двигался ни один мускул.
     Он быстро продолжал:
     -- В наше время,  мистер Боулен, нельзя особенно по­лагаться на статью,
написанную от руки. Она не выдер­жит конкуренции в  мире массовой продукции,
типичном  для  этой  страны,  и  вы  это отлично  понимаете.  Ковры, стулья,
башмаки, кирпичи, посуду, что хотите -- все сей­час делает машина. Качество,
возможно, стало хуже,  по  какое  это  имеет значение? Считаются  только  со
стои­мостью производства. А рассказы...  рассказы  тоже товар,  как  ковры и
стулья, и кому  какое  дело,  каким образом вы  их производите,  лишь бы они
были. Мы будем продавать их оптом, мистер Боулен!  И по более низким  ценам,
чем любой другой писатель этой страны! Мы завоюем рынок!
     Мистер Боулен уселся поудобнее. Он наклонился впе­ред, положил локти на
стол и не сводил глаз с говорив­шего.
     -- И все же я думаю, что это неосуществимо, Найп.
     -- Сорок тысяч в педелю! -- воскликнул Адольф  Найп. --  Если  даже  мы
будем брать полцены, то ость два­дцать тысяч в неделю, это все равно миллион
в год! -- И, понизив  голос, он добавил: -- Вы ведь не зарабатываете миллион
в год па компьютерах, мистер Боулен?
     -- Однако, Найп, ты серьезно думаешь, что их купят?
     --  Послушайте,  мистер  Боулен.  Кому  нужны   напи­санные  по  заказу
рассказы, если можно за полцены  ку­пить точно такие  же? Это ведь очевидно,
не правда ли?
     -- А как ты будешь их продавать? Кто-то ведь дол­жен быть их автором?
     --   Мы  создадим  литературное  агентство,  через  кото­рое  и   будем
распространять их. И придумаем имена мни­мым авторам.
     -- Мне  это не нравится, Найп. Все это отдает мошен­ничеством, тебе так
не кажется?
     --  И  вот  еще что, мистер Боулен.  Как только  мы  нач­нем,  появятся
всевозможные  побочные продукты, так  же представляющие ценность.  Возьмите,
скажем,  рекламу. Люди,  занимающиеся  производством пива и тому  подоб­ным,
платят  в наше время большие деньги, если  знамени­тые писатели позволяют нм
использовать свое имя в  ка­честве  рекламы.  Да  что  там говорить,  мистер
Боулен! Все это не детские шалости. Это большой бизнес.
     -- Не слишком-то обольщайся, приятель.
     -- И  еще.  Почему  бы  нам,  мистер  Боулен, не  подпи­сать  несколько
наиболее удачных рассказов вашей фа­милией? Если, конечно, вы не против.
     -- Помилуй, Найп. Это еще зачем?
     -- Не знаю,  сэр, хотя некоторые писатели  и пользу­ются  уважением,  к
примеру  Эрл Гарднер и Кэтлин Норрис. Нам все равно нужна будет какая-нибудь
фамилия, и я подумывал о  том,  чтобы  для начала подписать  пару  рассказов
своей.
     --  Ишь  ты, писатель,  --  задумчиво  произнес  мистер Боулен. --  Вот
удивятся в клубе, когда увидят мою фами­лию в журналах, в хороших журналах.
     -- Ну конечно, мистер Боулен.
     Взгляд  мистера   Боулена   сделался   отсутствующим,  он   мечтательно
улыбнулся.  Но   продолжалось  это  с  минуту.  Он  встряхнулся  и  принялся
перелистывать лежавшие пе­ред ним чертежи.
     --  Одного я не пойму,  Найп. Откуда ты  будешь брать  сюжеты? Ведь  не
будет же их выдумывать машина?
     -- Мы ей дадим сюжеты. Это не проблема. У  каждого из пас есть какие-то
сюжеты. В папке, что слева  от вас, их сотни три или четыре. Мы снабдим  ими
"сюжетный отдел" машины.
     -- Продолжай.
     -- Есть и еще кое-какие тонкости, мистер Боулен. Вы поймете, что я имею
в виду, когда  изучите чертежи.  На­пример, есть прием,  который  использует
каждый писа­тель: в рассказ вставляется хотя бы  одно длинное слово с весьма
туманным значением. Это  заставляет читателя думать,  будто автор необычайно
умен. Моя машина  будет делать то же самое.  С этой целью  в  нее  запрятана
целая куча длинных слов.
     -- Куда?
     -- В "словарный  отдел", --  отвечал Найп.  Остаток  дня они провели  в
обсуждении  возможностей нового  аппарата. Кончилось дело  тем,  что  мистер
Боулен пообещал подумать. На следующее утро он был полон энтузиазма,  однако
виду не подавал. Через неделю идея полностью захватила его.
     -- Мы  должны всем говорить, Найп, что  просто ра­ботаем над  созданием
еще одного компьютера, но нового типа. Таким образом мы сохраним нашу тайну.
     -- Вы правы, мистер Боулен.
     И через шесть месяцев  машина была  создана. Ее по­местили в  отдельном
кирпичном доме во дворе здания, в котором размещалась фирма, и теперь, когда
она была готова к работе, к ней и близко никого не подпускали, кроме мистера
Боулена и Адольфа Найпа.
     И  вот  настал  волнующий  момент,  когда  двое  мужчин:  один  из  них
небольшого  роста, упитанный, коротконо­гий,  другой --  высокий,  худой,  с
торчащими зубами -- стояли  в  коридоре  и  готовились  к  созданию  первого
рас­сказа.  Во  все  стороны от  них расходились небольшие ко­ридоры,  стены
которых  были  переплетены  проводами, усеяны выключателями  и  электронными
лампами. Оба они нервничали;  мистер  Боулен, не  в силах стоять  спо­койно,
подпрыгивал то на одной, то на другой ноге.
     -- Какую кнопку нажмем? --  спросил Адольф Найп,  разглядывая ряд белых
маленьких клавишей,  напоминавших те, что установлены в  пишущей машинке. --
Выби­райте вы,  мистер Боулен. А выбирать есть из чего -- тут есть "Сатердей
ивнинг пост",  "Колье", "Лейдиз хоум  джорнэл"  -- любой журнал, который вам
нравится.
     -- О Господи!  Откуда же мне знать? --  Он прыгал на  месте,  будто его
жалили пчелы.
     -- Мистер Боулен, -- серьезным тоном произнес Адольф Найп, -- осознаете
ли вы, что в эту минуту в одном лишь вашем мизинце заключена сила, способная
сделать вас самым разносторонним писателем на всем континенте?
     -- Послушай, Найп,  прекрати эти  шуточки,  прошу  те­бя,  и давай  без
предисловий.
     --  Хорошо,  мистер  Боулен. Пусть это будет... дайте  подумать...  вот
этот. Как насчет этого  журнала? -- Он выпрямил палец и нажал на  кнопку, на
которой малень­кими черными буквами  было выведено  название  "Тудейз Умэн".
Что-то щелкнуло,  и, когда он  убрал палец, кноп­ка осталась утопленной.  --
Журнал мы выбрали, -- ска­зал он. -- А теперь -- вперед!
     Он  протянул руку и нажал  на выключатель на при­борной панели. В ту же
минуту комнату  заполнило  гром­кое  гудение, посыпались искры, и  застучали
бесчислен­ные крошечные молоточки. И почти  тотчас же из щели, расположенной
справа  от приборной  панели,  посыпались  в  корзину  листы бумаги.  Каждую
секунду появлялся  но­вый  лист,  и  раньше  чем  через  полминуты все  было
кон­чено. Листы больше не появлялись.
     -- Ну вот! -- воскликнул Адольф Найп. -- Ваш рас­сказ готов.
     Они схватили листы и стали читать. На первой стра­нице было напечатано:
"Айфкимосасегуезтпплнвокудскигт   и,   фухпеканвоертюуиол   кйхгфдсаксквонм,
перуитрехдйкгмвпо, умсюи...  " Они  переглянулись.  Остальные  страницы были
заполнены  примерно таким же текстом.  Мистер  Боулен стал  кричать. Молодой
человек пытался его успокоить:
     --  Все в порядке, сэр. Правда,  все  в  порядке. Нужно  только немного
отрегулировать  ее. Где-то  что-то не так соединилось, и все.  Не забывайте,
мистер  Боулен, что  в  ней больше  миллиона  футов  проводов.  Да и  трудно
ожи­дать, что с первого раза все пойдет гладко.
     -- Она никогда не будет работать, -- сказал мистер Боулен.
     --  Наберитесь терпения, сэр. Наберитесь терпения. Адольф Найп принялся
разыскивать неисправность,  и через четыре дня  объявил, что  все готово для
очередного испытания.
     -- Она никогда не будет работать,  -- говорил мистер Боулен. -- Я знаю:
она никогда не будет работать.
     Найп улыбнулся и нажал на кнопку с  надписью: "Ридерз  дайджест". Затем
он дернул рычаг, и комната на­полнилась каким-то странным волнующим гулом. В
кор­зину упала одна страница с отпечатанным текстом.
     -- А где  же остальные? -- закричал мистер Боулен. -- Она остановилась!
Она опять сломалась!
     -- Нет, сэр. На сей раз все  в порядке. Это же для "Дайджеста", неужели
вы не понимаете?
     На этот раз напечатано было следующее:
     "Малокто-знаеткакиепоистинереволюционныепеременынесетзасобой
новоелекарствоспособноеоблегчитьучасть                            страдающих
са-мойужаснойболезньюнашеговремени... " И так далее.
     -- Но это же чепуха! -- вскричал мистер Боулен.
     -- Нет, сэр. Отличная работа. Неужели  вы не видите? Просто она  еще не
научилась  разбивать  слова.  Это  легко  исправить.  Но  рассказ-то  готов.
Смотрите, мистер Боу­лен, смотрите! Он готов, только слова соединены друг. с
другом.
     Это была правда.
     На следующем испытании, спустя несколько дней, все было нормально, даже
проставлены запятые. Первый рассказ они послали в знаменитый женский журнал.
Это был отлично написанный, с хорошим сюжетом рассказ, в ко­тором речь шла о
том, как один  юноша стремился  полу­чить повышение  по службе.  И  вот этот
юноша,  говорилось в рассказе, решил вместе со своим  приятелем темной ночью
похитить  дочку  своего  хозяина, когда та  будет воз­вращаться домой. Потом
вышло так,  что он, улучив мо­мент, выбил револьвер из  рук  своего друга  и
таким обра­зом спас девушку. Та рассыпалась в благодарностях. Но отец решил,
что тут что-то не так. Он устроил юноше до­прос. Молодой человек расплакался
и во  всем сознался. Тогда отец, вместо того чтобы  вышвырнуть его,  сказал,
что он восхищен находчивостью юноши.  Девушка отмети­ла его  порядочность  и
вообще... Отец пообещал сделать его  главным бухгалтером. А девушка вышла за
него замуж.
     -- Потрясающе, мистер Боулен! Прямо в точку!
     -- Что-то тут много сантиментов, приятель.
     -- Ну что вы,  сэр, он  пойдет,  еще как пойдет! Разгорячившись, Адольф
Найп тут же отпечатал еще шесть рассказов за столько же минут. Все рассказы,
кро­ме  одного,  который  получился  несколько  непристойным, были  довольно
хороши.
     Тут мистер Боулен успокоился.  Он  согласился с тем, что  нужно создать
литературное агентство, которое пред­полагалось разместить в конторе фирмы в
центре города, а заведовать им будет Найп.  Через  пару педель этот  во­прос
был улажен. Затем Найп разослал первую дюжину рассказов.  Он  поставил  свою
фамилию  под  четырьмя  рас­сказами,  авторство одного  взял на себя  мистер
Боулен, а остальные они подписали вымышленными именами.
     Пять рассказов были сразу же  приняты.  Тот, что был  подписан мистером
Боуленом, возвратили, а редактор отдела прозы писал: "Вы славно потрудились,
но, как нам кажется, рассказ Вам не удался. Хотелось бы позна­комиться еще с
какой-нибудь  Вашей  работой...  " Адольф Найп  взял  такси  и отправился на
фабрику, где машина быстро состряпала еще один рассказ для того же журна­ла.
Он опять поставил под  рассказом имя мистера Боулена  и срочно отослал  его.
Рассказ был принят.
     Деньги  потекли  рекой.  Найп  постепенно,  но  настой­чиво  увеличивал
производство,  и уже  через шесть меся­цев он поставлял тридцать рассказов в
педелю, причем половина из них печаталась в журналах.
     В   литературных   кругах  о   нем   заговорили  как  о  пло­довитом  и
преуспевающем писателе. Говорили и о мисте­ре Боулене, хотя отзывались о нем
не  столь хорошо; сам  он, правда, этого не знал. Одновременно  Найп пытался
привлечь внимание  и  к  дюжине несуществующих  лично­стей, говоря, что  это
подающие надежды молодые лите­раторы. Все шло превосходно.
     К этому времени было решено переделать машину та­ким образом, чтобы она
писала  не  только рассказы, но и  романы. Мистер Боулен, жаждавший славы  в
литератур­ном мире.  настойчиво  требовал, чтобы Найп тотчас же  принялся за
выполнение столь ответственной задачи.
     -- Хочу  быть автором  романа, --  без конца  повторял он, -- хочу быть
автором романа.
     -- И  вы им  будете, сэр.  Обязательно будете. Но прошу вас, наберитесь
терпения. Работа предстоит сложная.
     -- Мне  все  твердят,  что  я должен выпустить  роман, -- • не унимался
мистер Боулен. -- За мной с утра до вечера охотятся издатели и умоляют меня,
чтобы я  не  тратил  времени  на  рассказы,  а  занялся бы  чем-нибудь более
су­щественным. Роман -- это вещь, -- они так и говорят.
     -- Будут у пас романы, -- говорил ему Найп. -- При­чем столько, сколько
мы захотим. Но наберитесь терпе­ния, прошу вас.
     -- Нет. ты послушай, Найп. Я хочу быть автором по-настоящему серьезного
романа, такого,  чтобы им  зачиты­вались по ночам  и чтобы только  о  нем  и
говорили. Я  в  последнее время что-то устал от этих рассказов под ко­торыми
ты ставишь свою фамилию. Если уж творить по правде, то, как мне кажется, все
это последнее время ты делал из меня дурака.
     -- Дурака, мистер Боулен?
     -- Ты только тем и занимался, что лучшие рассказы оставлял себе.
     -- Неправда, мистер Боулен!
     -- Так вот,  черт побери, на этот раз я должен быть уверен  в том,  что
напишу действительно умную, толко­вую книгу. Запомни это.
     -- С помощью устройства, над которым я сейчас бьюсь, мистер  Боулен, вы
напишете любую книгу.
     И это  была  правда,  поскольку  уже через два  месяца благодаря  гению
Адольфа Найпа была создана машина,  способная не только  писать романы, но и
позволяющая  автору,  сидящему  за  пультом  управления,  заранее  выби­рать
буквально  любой сюжет  и любой  стиль, какой ему  нравился.  На этом  новом
замечательном пульте  было  установлено столько различных панелей  и рычагов
управ­ления, что это делало его похожим на приборную доску авиалайнера.
     Прежде  всего, путем  нажатия на одну из  кнопок  верх­него  ряда автор
выбирал  жанр:   исторический,   сатирический.  философский,   политический,
романтический,  эроти­ческий,  юмористический или  любой  другой. Второй ряд
кнопок (основной) давал ему выбор темы: солдатские буд­ни, первые поселенцы,
гражданская   война,  мировая   вой-па,  расовая  проблема,   Дикий   Запад,
деревенская   жизнь,  воспоминания  о  детстве,  мореплавание,  исследование
мор­ских  глубин и многие-многие другие.  В третьем ряду  кно­пок можно было
выбрать  литературный  стиль: классиче­ский, причудливый,  пикантный,  стиль
Хемингуэя,  Фолк­нера,  Джойса,   женский  стиль  и  т.  д.  Четвертый   ряд
пред­назначался для выбора героев, пятый регулировал подачу  слов и т. д.  и
т. п. -- всего было десять рядов кнопок.
     Но  это  еще не  все.  Работая  над романом  (на что ухо­дило  примерно
пятнадцать минут), автор  в течение всего процесса писания должен был сидеть
в особом  кресле и  нажимать  на клавиши, как  это  делает  органист.  Таким
образом  он  мог  постоянно  регулировать  пятьдесят  различ­ных,  по иногда
переходящих  друг  в  друга особенностей  романа,  как-то: напряжение, нечто
удивительное, юмор,  пафос,  тайна.  Посматривая  па  всевозможные  шкалы  в
счетчики, он мог определить, как подвигается работа.
     И  наконец,  нужно   было   решить  проблему   "страсти".   Внимательно
ознакомившись  с  содержанием  книг, воз­главлявших в последний  год  список
бестселлеров,  Адольф   Найп   пришел   к  выводу,  что   это   наиважнейшая
состав­ляющая романа, некий магический катализатор, могущий даже скучнейшему
роману  обеспечить потрясающий ус­пех, во всяком случае финансовый. Но Найпу
было так­же известно,  что страсть --  вещь могучая,  бурная и обра­щаться с
ней надо  осторожно  и использовать  ее в  меру  и  только тогда,  когда это
необходимо; с  этой целью он  изо­брел контрольное устройство,  состоящее из
двух подвиж­ных тяг, управляемых педалями,  подобно тому, как это происходит
в  автомобиле.  Одной педалью регулировалось процентное содержание  страсти,
другой  -- ее сила.  Про­цесс написания  романа  по методу Найпа должен  был
представлять собой одновременно управление самолетом и автомобилем и игру на
органе. Изобретателя, " однако, это не беспокоило. Когда все было готово, он
с  важным видом проводил мистера Боулена  в  дом, где  находилась машина,  и
принялся растолковывать, как это новое чудо работает.
     -- Боже праведный, Найп! Мне никогда с этим не справиться! Черт побери,
легче самому написать роман!
     -- Вы быстро  научитесь  работать  на ней,  мистер Боулен, обещаю  вам.
Через  пару педель вам даже и думать не придется.  Это  ведь  все  равно что
водить машину
     Дело это, однако, оказалось  непростым,  но, потрениро­вавшись изрядное
количество часов, мистер Боулен осво­ил  его, и вот как-то поздно вечером он
приказал  Найпу, чтобы тот был готов к  стряпанью  первого романа. Насту­пил
ответственный момент. Толстый маленький челове­чек уселся в кресле и, нервно
озираясь, вобрал голову в плечи, а длинный зубастый Найп засуетился вокруг.
     -- Я намереваюсь написать крупный роман, Найп.
     -- Уверен, что вы его напишете, сэр. Просто убежден.
     Осторожно, одним пальцем, мистер Боулен нажал на нужные кнопки:
     жанр -- сатирический,
     тема -- расовая проблема,
     стиль -- классический,
     персонажи -- шесть мужчин, четыре женщины, один младенец,
     объем -- пятнадцать глав.
     При  этом  он   не  спускал  глаз  с  трех  регистров,  особен­но   его
привлекавших: сила воздействия, загадочность, глу­бина.
     -- Вы готовы, сэр?
     -- Да-да, я готов.
     Найп  дернул  рычаг.  Машина  загудела.   Послышалось  жужжание  хорошо
смазанного механизма, затем быстро-быстро  застучала  электрическая машинка,
при  этом  она  так  грохотала,  что  вынести  весь  этот  шум  было   почти
не­возможно.  В корзину посыпались отпечатанные листы, по одному  каждые две
секунды.  И  вдруг среди  всего  этого шума  и  грохота, не  в силах  больше
нажимать па  клави­ши  и  следить за  счетчиком глав  и индикатором страсти,
мистер  Боулен  ударился  в  панику. В результате  он посту­пил так  же, как
поступает в таких случаях начинающий автолюбитель, -- он нажал обеими ногами
на педали и держал их до тех пор, пока машина не остановилась.
     -- Поздравляю вас с первым романом, -- сказал Найп, доставая из корзины
кипу отпечатанных страниц.
     На лице мистера Боулена выступили капельки пота.
     -- Ну и работенка, приятель.
     -- Но вы справились с ней. Еще как справились.
     -- Ну-ка посмотрим, что там получилось, Найп. Дай-ка мне взглянуть.
     Он  принялся  читать  первую  главу,  передавая   прочитанные  страницы
молодому человеку.
     -- О  Господи,  Найп, что это  такое?  Тонкая  фиолетовая  губа мистера
Боулена, похожая на рыбью, едва заметно дернулась, а щеки надулись.
     -- Ты только посмотри, Найп! "Это же возмутительно!
     -- По-моему, довольно свежо, сэр.
     -- Свежо! Это просто отвратительно! Под этим я ни­когда не подпишусь!
     -- Понимаю, сэр. Очень даже хорошо понимаю.
     -- Найп! Ты опять смеешься надо мной?
     -- Ну что вы, сэр, вовсе нет.
     -- Похоже, что это так.
     -- Вам  не  кажется, мистер  Боулен, что вам  нужно бы­ло  чуть полегче
нажимать на педаль, которая определя­ет объем страсти?
     -- Дорогой мой, откуда же мне было знать?
     -- Почему бы вам не попытаться еще раз?
     И мистер Боулен настрочил  второй роман, на этот раз  такой, какой им и
был задуман.
     Через неделю рукопись была прочитана редактором;
     тот  принял ее с восторгом.  Найп послал  ему свой  роман,  а затем еще
дюжину для ровного  счета. За короткое вре­мя литературное агентство Адольфа
Найпа  получило  ши­рокую  известность  благодаря  тому,  что  в нем  прошли
хо­рошую  школу  молодые, подающие надежды  романисты.  Деньги вновь потекли
рекой.
     Именно  в это  время юный Найп  начал выказывать недюжинные способности
настоящего бизнесмена.
     -- Знаете  что, мистер Боулен,  -- заявил он как-то,  --  у нас слишком
все-таки  много конкурентов.  Почему  бы  нам  не  поглотить  всех остальных
писателей в стране?
     Мистер Боулен, который теперь щеголял  в бархатном пиджаке  бутылочного
цвета и позволял волосам закры­вать две трети ушей, был вполне всем доволен.
     -- Не понимаю; о чем это ты, старина. Как же можно поглощать писателей?
     --  В том-то и  дело, что  можно. Точно так же  посту­пал  Рокфеллер  с
нефтяными компаниями. Нужно только купить их и  задавить, чтобы их больше не
стало. Все очень просто!
     -- Ты только не горячись, Найп, только не горячись.
     --  У  меня  тут  есть  список, сэр,  пятидесяти  самых  пре­успевающих
писателей  этой страны, и я собираюсь пред­ложить каждому из них пожизненный
контракт. Все,  что  от  них требуется, -- это никогда больше не написать ни
строчки, ну и, разумеется, они должны позволить нам подписывать наши вещи их
именами. Как идея?
     ---- Они никогда не пойдут на это.
     -- Вы не знаете писателей, мистер Боулен. Вот уви­дите.
     -- А как же страсть к творчеству?
     -- Чепуха все это. Все, что их интересует, -- это день­ги, как и любого
другого.
     В конце концов мистер Боулен,  хотя и  неохотно,  со­гласился,  и Найп,
положив в карман  список писателей, уселся в огромный "Кадиллак" с шофером и
отправился по адресам.
     Сначала он поехал к человеку, с имени которого начинался его список. То
был  известный, уважаемый  писа­тель.  однако  попасть  к нему  для  пего не
составило труда;
     Он изложил ему суть  дела и  достал из портфеля кучу ро­манов,  а также
предложил ему подписать контракт, га­рантировавший писателю столько-то в год
до  конца  его дней.  Тот его вежливо  выслушал,  решив,  что  имеет дело  с
ненормальным, однако предложил выпить, а затем ука­зал па дверь.
     Когда писатель, стоявший вторым в списке, понял,  что Найп не шутит, он
запустил в него огромным металличе­ским пресс-папье, п изобретателю пришлось
бежать  через  сад.  При   этом  вслед  ему  неслись  такие  оскорбления   и
ру­гательства, каких ему ранее не приходилось слышать.
     Но Адольфа Найпа не так-то просто сбить с толку. Он был разочарован, по
не напуган и тут же отправился в своем лимузине к следующему клиенту. На сей
раз  это  была дама, известная  и  пользовавшаяся популярностью, чьи толстые
книги романтического содержания расходи­лись по стране миллионными тиражами.
Она любезно встретила Найпа, налила ему чаю и внимательно выслу­шала.
     -- Все  это очень интересно, -- сказала она, -- Но мне что-то трудно  в
это поверить.
     -- Мадам,  --  отвечал Найп. --  Поедемте со  мной,  и вы  все  увидите
собственными глазами. Моя машина ждет вас.
     Из дома они вышли вместе, и вскоре изумленную даму доставили в дом, где
хранилось чудо. Найп  охотно объяс­нил, - как машина  работает, а потом даже
позволил ей по­сидеть в кресле и понажимать на кнопки,
     -- Ну  ладно,  -- неожиданно  сказал он, -- может быть, вы хотите прямо
сейчас написать книгу?
     -- Да! -- воскликнула она. -- Прошу вас! С деловым видом она уселась за
машину; казалось, она знает, чего хочет. Она сама выбрала необходимые кнопки
и  настрочила длинный  роман,  полный  страсти.  Прочитав первую главу,  она
пришла в такой восторг, что тотчас же подписала контракт.
     -- Одну мы убрали, -- сказал  Найп мистеру Боулену, когда она ушла.  --
Причем довольно крупную птицу,
     -- Молодец, дружище.
     -- А знаете, почему она согласилась?
     ---- Почему?
     ---- Дело не в деньгах. У нее их хватает.
     ---- Тогда почему же?
     Найп усмехнулся, приподняв губу и обнажив длин­ную бледную десну.
     -- Просто потому, что она поняла, что машинная пи­санина  лучше, чем ее
собственная.
     С  той поры  Найп  вполне  разумно решил  сосредоточи­вать  свои усилия
только  на посредственностях. Те,  что были  выше этого уровня, -- а их было
так мало, что и во­обще не стоило брать в расчет,  -- по-видимому, не так-то
легко поддавались соблазну.
     В конце  концов,  после  нескольких  месяцев  напряжен­ной работы,  ему
удалось уговорить  подписать  договоры  что-то  около  семидесяти  процентов
писателей  из своего списка. Он пришел  к  выводу,  что с более  старшими по
возрасту,  с теми, у кого скудел запас мыслей и кто за­пил, иметь дело проще
всего. С молодыми людьми прихо­дилось повозиться. Когда он пытался уговорить
их, они  неприлично выражались, а иногда выходили  из себя,  и не  раз после
таких визитов Найп возвращался легко ра­ненным.
     Однако в  целом это  было хорошее начинание. Под­считано, что  только в
прошлом году  --  а  это  был первый  год  работы машины -- по  меньшей мере
половина из  всех изданных на  английском  языке  романов и рассказов  бы­ла
создана Адольфом Найпом и его Автоматическим Со­чинителем.
     Вас это удивляет? Сомневаюсь.  Дела  обстоят  значи­тельно  хуже. Ходят
слухи,  что и сегодня многие спешат  договориться с  мистером Найпом. А тем,
кто  колеблется  поставить  под  контрактом  свою  подпись,  он  еще  крепче
закручивает гайки.
     А  сейчас я сижу и  слышу, как  в соседней комнате плачут  мои дети. Их
девять, и все  они  хотят  есть. И я чувствую,  как рука моя тянется к этому
заманчивому контракту, лежащему на краю стола.
     Пусть уж наши дети лучше голодают. Дай нам силы, о Боже, перенести это.



     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (середа, 11 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru


     Есть   у  меня  давняя  привычка  вздремнуть   после  ленча.  Обычно  я
устраиваюсь в гостиной в кресле,  подкладываю подушку под голову, ноги кладу
на неболь­шую квадратную, обитую кожей скамеечку  и читаю что-нибудь, покуда
не засыпаю.
     В  ту пятницу я  сидел  в  кресле, как всегда уютно  рас­положившись, и
держал  в руках свою любимую книгу "Бабочки-однодневки",  изданную в  Женеве
Даблдеем и Вествудом, когда моя жена, никогда не отличавшаяся молчаливостью,
вдруг заговорила со мной, приподняв­шись на  диване, который стоял  напротив
моего кресла.
     -- Эти двое, -- спросила она, -- в котором часу они должны приехать?
     Я не отвечал, поэтому она повторила свой вопрос, на этот раз громче.
     Я вежливо ответил ей, что не знаю.
     -- Они мне не очень-то симпатичны, -- продолжала она. -- Особенно он.
     -- Хорошо, дорогая.
     -- Артур, я сказала, что они мне не очень-то симпа­тичны.
     Я опустил книгу и  взглянул на  нее. Закинув ноги на спинку дивана, она
листала журнал мод.
     -- Мы ведь только раз и виделись, -- сказал я.
     -- Ужасный  тип, в самом деле.  Без конца  рассказы­вает  анекдоты  или
какие-то там истории.
     -- Я уверен, что ты с ними поладишь, дорогая.
     -- А она тоже хороша. Когда, ты думаешь, она явятся?
     Я отвечал, что они должны приехать что-то около шести часов.
     -- А тебе они разве  не кажутся ужасными? -- спро­сила она, ткнув в мою
сторону пальцем.
     -- Видишь ли...
     -- Они до того ужасны, что хуже некуда.
     -- Мы ведь уже не можем им отказать, Памела.
     -- Хуже просто некуда, -- повторила она.
     --  Тогда зачем ты их пригласила? --  выпалил я и  тот­час же пожалел о
содеянном,  ибо  я  взял  себе  за  прави­ло  --  никогда,  если  можно,  не
провоцировать жену.
     Наступила пауза,  в  продолжение  которой я наблюдал за  выражением  ее
лица, дожидаясь  ответа. Это  крупное белое лицо  казалось мне иногда чем-то
настолько  необыч­ным  и  притягательным,  что   я,  бывало,  с  трудом  мог
ото­рваться  от  него.  В  иные  вечера,  когда она  сидела за вышивкой  или
рисовала  эти  свои затейливые  цветочки,  лицо  ее  напрягалось  и начинало
светиться  какой-то  та­инственной  внутренней   силой,  которую  невозможно
вы­разить словами, и я  сидел и не мог отвести  от него взгляд, хотя и делал
при этом вид, будто читаю. Даже сейчас,  вот в  эту  самую минуту,  я должен
признаться, что было нечто  величественное в этой женщине,  с этой ее кислой
миной,  прищуренными   глазами,  наморщенным  лбом,   недовольно  вздернутым
носиком,  что-то прекрас­ное,  я  бы сказал -- величавое,  и она  была такая
высокая, гораздо выше  меня, хотя сегодня, когда  ей пошел пять­десят первый
год, думаю, лучше сказать про нее боль­шая, чем высокая.
     -- Тебе отлично известно, зачем я их пригласила, -- резко ответила она.
-- Чтобы сразиться в бридж, вот и все Они играют просто первоклассно, к тому
же на при­личные  ставки. -- Она подняла глаза и увидела, что  я внимательно
смотрю па нее. -- Ты ведь и сам примерно так же думаешь, не правда ли?
     -- Ну конечно, я...
     -- . Артур, не будь кретином.
     -- Я встречался с  ними только  однажды,  и должен признаться, что  они
довольно милые люди.
     -- Такое можно про любого идиота сказать.
     -- Памела, прошу  тебя... пожалуйста. Давай не будем  вести разговор  в
таком тоне.
     -- Послушай,  -- сказала она,  хлопнув журналом о ко­лени,  -- ты же не
хуже  меня  видел, что  это  за  люди.  Два  самодовольных  дурака,  которые
полагают, что можно на­проситься в любой дом только потому,  что они неплохо
играют в бридж.
     -- Уверен, ты права, дорогая, но вот чего я никак не возьму в толк, так
это...
     --  Я тебе еще раз говорю --  я их пригласила, чтобы хоть  раз  сыграть
приличную  партию  в  бридж. Нет  у  ме­ня  больше  сил  играть  со  всякими
раззявами. И все рав­но я  не могу примириться с  тем, что  эти ужасные люда
будут в моем доме.
     -- Я тебя понимаю, дорогая, но не слишком ли те­перь поздно...
     -- Артур!
     -- Да?
     -- Почему ты всегда споришь со мной? Ты же испытываешь к ним не меньшую
неприязнь, и ты это знаешь.
     --  Думаю, что тебе не нужно так волноваться, Памела. В  конце  концов,
мне показалось, что это воспитанные молодые люди, с хорошими манерами.
     -- Артур, к чему этот высокопарный слог? -- Она су­рово глядела на меня
своими  широко раскрытыми серы­ми  глазами, и, чтобы укрыться от ее взора --
иногда  мне  становилось от него  несколько не  по  себе, --  я  поднялся  и
направился к французскому окну, которое выходило в сад.
     Трава на большой покатой лужайке перед домом бы­ла недавно подстрижена,
и  газон был  испещрен светлы­ми и  темно-зелеными полосами. В дальнем конце
нако­нец-то зацвели два ракитника, и длинные золотые цепочки ярко выделялись
на  фоне растущих позади  них  деревьев. Распустились и розы, и ярко-красные
бегонии, и на цветочном бордюре зацвели все  мои любимые  гиб­ридные люпины,
колокольчики, дельфиниумы, турецкие гвоздики и большие, бледные,  источающие
аромат  ири­сы. Кто-то из садовников возвращался по дорожке после  обеда. За
деревьями была видна крыша его  домика, а за ним дорожка вела через железные
ворота к Кентерберн-роуд.
     Дом моей  жены. Ее сад.  Как  здесь замечательно. Как покойно! Если  бы
только  Памела  чуть-чуть поменьше тревожилась  о моем благополучии,  пореже
старалась  бы сделать мне что-то  приятное  в  ущерб собственным инте­ресам,
тогда все было бы божественно. Поверьте, я  не  хочу, чтобы  у вас создалось
впечатление, будто  я  па  люблю ее --  я обожаю  самый воздух,  которым она
ды­шит, -- или будто не могу совладать с ней или  не  хозяин самому  себе. Я
лишь хочу сказать, что то, как она себя ведет, временами чуточку раздражает.
К примеру,  все  эти ее приемы. Как бы мне  хотелось,  чтобы она от них всех
отказалась, особенно от  манеры тыкать в  меня  паль­цем, чтобы  подчеркнуть
сказанное. Вы должны  помнить,  что  я довольно небольшого роста, и подобный
жест, упот­ребляемый  не в меру  кем-то вроде моей жены, может подействовать
устрашающе.  Иногда  мне  трудно  убедить  себя   в  том,  что  она  женщина
невластная.
     -- Артур! -- крикнула она. -- Иди-ка сюда.
     -- Что такое?
     -- Мне пришла в голову потрясающая мысль. Иди же сюда.
     Я подошел к дивану, на котором она возлежала.
     -- Послушай-ка, -- сказала она, -- хочешь немного по­смеяться?
     --- Как еще посмеяться?
     -- Над Снейпами.
     -- Кто такие Снейпы?
     -- Очнись, -- сказала она. -- Генри и Сэлли Снейп. Наши гости.
     -- Ну?
     -- Слушай. Я тут лежала и думала, что это за ужас­ные люди... и как они
себя  ужасно ведут...  он,  со  своими  шутками, и она,  точно  какая-нибудь
помирающая  от любви воробьиха... --  Она  помолчала, лукаво  улыбаясь,  и я
почему-то подумал, что вот сейчас она произнесет не­что  страшное. -- Что ж,
если они себя так ведут в нашем  присутствии,  то каковы же они должны быть,
когда оста­ются наедине?
     -- Погоди-ка, Памела...
     -- Артур, не будь дураком. Давай сегодня посмеемся немного, хотя бы раз
от души посмеемся.
     Она приподнялась на диване,  лицо  ее неожиданно  за­светилось каким-то
безрассудством,  рот  слегка  приот­крылся, и  она  глядела на  меня  своими
круглыми серыми глазами, причем в каждом медленно загоралась ис­корка.
     -- Почему бы нет?
     -- Что ты затеяла?
     -- Это же очевидно. Неужели ты не понимаешь?
     -- Нет, не понимаю.
     -- Нам нужно лишь спрятать микрофон в их ком­нате.
     Должен  признаться, я ожидал чего-то весьма непри­ятного, но, когда она
произнесла это, был так поражен, что не нашелся, что ответить.
     -- Именно так и сделаем, -- сказала она.
     -- Да  ты что! -- воскликнул я. -- Ну уж нет.  Погоди минуту. На это ты
не пойдешь.
     -- Почему?
     -- Более  гнусного ничего и придумать нельзя. Это  все равно что... все
равно что подслушивать у дверей или читать чужие письма, только  это гораздо
хуже. Ты серь­езно об этом говоришь?
     -- Конечно, серьезно.
     Я знал, как сильно  моя жена не любит,  когда ей возражают,  но  иногда
ощущал необходимость заявить  свои права,  хотя и понимал, что чрезмерно при
этом ри­скую.
     -- Памела, -- резко сказал я, -- я запрещаю тебе де­лать это!
     Она спустила ноги с дивана.
     -- Артур, кем это ты прикидываешься? Я тебя просто не понимаю.
     -- Меня понять несложно.
     --  Что за чепуху ты несешь? Сколько раз  ты  про­делывал штуки  похуже
этой.
     -- Никогда!
     -- О да, еще как проделывал! Что это тебе вдруг взбрело в голову, будто
ты лучше меня?
     -- Ничего подобного я никогда не делал.
     -- Хорошо,  мой мальчик, -- сказала она и навела  на  меня палец, точно
револьвер.  --  Что  ты  скажешь  насчет  твоего  поведения  у  Милфордов  в
Рождество? Помнишь? Ты так  смеялся, что я  вынуждена была  закрыть тебе рот
рукой, чтобы они нас не услышали. Что ты скажешь?
     -- Это другое, -- сказал я. -- Это было не в нашем до­ме. И они не были
нашими гостями.
     -- А какая разница? -- Она сидела, глядя на меня своими круглыми серыми
глазами, и подбородок ее  на­чал презрительно подниматься. -- Не будь этаким
напы­щенным лицемером, -- сказала она. -- Что это с тобой происходит?
     -- Видишь ли,  Намела, я действительно думаю,  что это гнусно. Я правда
так думаю.
     --  Но послушай, Артур. Я  человек гнусный.  Да и ты  тоже --  где-то в
душе. Поэтому мы и находим общий язык.
     -- Впервые слышу такую чепуху.
     --  Вот  если бы ты вдруг задумал стать совершенно  другим человеком --
тогда другое дело.
     -- Давай прекратим весь этот разговор, Памела.
     -- Послушай, -- сказала она, -- если ты действительно решил измениться,
то что же мне остается делать?
     -- Ты не понимаешь, что говоришь.
     -- Артур, и как только такой хороший человек, как  ты, может иметь дело
с гадюкой?
     Я медленно  опустился в  кресло,  стоявшее против ди­вана; она так и не
спускала,  с  меня  глаз. Понимаете, женщина  она большая,  с крупным  белым
лицом, и, ког­да она глядела на меня сурово -- сот прямо как сейчас, -- я --
как бы это сказать? -- погружался в нее, точно уто­пал в ней, будто она была
целым ушатом со сливками.
     -- Ты что, всерьез говоришь обо всей этой затее с микрофоном?
     -- Ну конечно. Самое  время  немного  посмеяться. Ну же, Артур. Не будь
таким щепетильным.
     -- Это нечестно, Памела.
     -- Это  так же честно,  -- она снова выставила палец, -- так же честно,
как и в том  случае,  когда  ты вынул из сумочки  Мэри Проберет ее письма  и
прочитал их от на­чала до конца.
     -- Этого нам не нужно было делать.
     -- Нам?
     -- Не ведь ты их потом тоже читала, Памела?
     -- Это  никому нисколько  не повредило. Ты тогда сам так  сказал. А эта
затея ничем не хуже.
     -- А как бы тебе понравилось, если бы кто-то с то­бой такое проделал?
     --  Разве я могла бы возмущаться, если бы не знала, что за моей  спиной
что-то происходит? Ну же, Артур. Не будь таким застенчивым.
     -- Мне нужно подумать.
     -- Может,  великий  радиоинженер  не  знает, как со­единить микрофон  с
динамиком?
     -- Это проще простого.
     -- Ну так действуй. Действуй же.
     -- Я подумаю и потом дам тебе ответ.
     -- На это у нас нет времени. Они могут явиться в любую минуту.
     --  Тогда  я не буду этого  делать. Я не хочу,  чтобы меня застукали за
этим занятием.
     --  Если они явятся,  прежде чем ты закончишь,  я просто  попридержу их
здесь. Ничего страшного. А сколько, кстати, времени?
     Было почти три часа.
     -- Они  едут из Лондона, -- сказала  она, --  а  уж  отбу­дут никак  не
раньше чем после ленча. У тебя много времени.
     -- Куда ты намерена их поселить?
     -- В  большую желтую  комнату в конце  коридора. Это  ведь  не  слишком
далеко?
     -- Думаю, что-то можно сделать.
     -- Да, и вот еще что, -- сказала она, -- а куда ты по­ставишь динамик?
     -- Я не говорил, что' собираюсь это сделать.
     -- Бог ты мой! --  вскричала  она. -- Посмотрел бы кто-нибудь на  тебя.
Видел  бы ты  сам свое  лицо. Ты даже порозовел и  весь горишь, так  тебе не
терпится присту­пить к делу. Поставь динамик  к нам в спальню -- почему бы и
нет? Однако начинай, да поживее.
     Я заколебался. Я всегда проявлял нерешительность, когда она приказывала
мне что-то сделать, вместо того чтобы вежливо попросить.
     --  Не нравится  мне все это, Памела.  После этого  она уже  ничего  не
говорила, она просто сидела  и совершенно не двигалась, и притом глядела  па
меня, а на лице ее застыло обреченное выражение, буд­то она стояла в длинной
очереди.  По опыту я  знал, что это дурной знак.  Она была точно граната, из
которой выдернули чеку, и должно  лишь пройти какое-то время, прежде, чем --
бах! -- она взорвется. Мне показалось, что в наступившей тишине я слышу, как
тикает механизм.
     Потому я тихо поднялся, пошел  в мастерскую  и взял  микрофон и полторы
сотни  футов провода.  Теперь,  когда  ее  не  было  рядом,  я вынужден  был
признаться, что  и  сам  начал  испытывать какое-то волнение, а  в  копчиках
пальцев  ощутил приятное покалывание.  Ничего особен­ного, поверьте, со мной
не происходило -- правда, ничего  особенного. Черт побери, да я такое каждый
день испы­тываю,  когда по утрам  раскрываю  газету,  чтобы  убедить­ся, как
падают в цене  кое-какие из многочисленных ак­ций моей жены. Меня не  так-то
просто  впутать в подоб­ную глупую затею. И в то же время я не мог "упустить
возможности поразвлечься.
     Перепрыгивая через две  ступеньки, я вбежал  в жел­тую комнату в  конце
коридора.  Как  и  во всякой  другой  комнате для  гостей,  в ней было чисто
прибрано, и она имела нежилой вид;  двуспальная кровать  была покрыта желтым
шелковым покрывалом,  стены выкрашены  в  блед­но-желтый  цвет, а  на  окнах
висели золотистые занавески. Я огляделся в поисках места, куда бы можно было
спрятать микрофон. Это  была самая главная задача, ибо, что бы ни случилось,
он не должен быть  обнаружен. Сна­чала я  подумал  о  ведерке  с  поленьями,
стоявшем  возле  камина.  Почему  бы  не спрятать  его  под поленьями?  Нет,
пожалуй, это не совсем  безопасно.  За радиатором? На шкафу?  Под письменным
столом? Все  эти  варианты казались мне не лучшими с профессиональной  точки
зре­ния. Во всех  случаях на него  можно случайно наткнуть­ся, нагнувшись за
упавшей запонкой или  еще  за  чем-нибудь  в  этом  роде.  В  конце  концов,
обнаружив неза­урядную сообразительность,  я  решил спрятать его в пру­жинах
дивана. Диван стоял возле стены, близ  края  ков­ра,  и  провод  можно  было
пропустить  прямо под ковром к двери. Я  приподнял диван и просунул под него
при­бор.  Затем я надежно  привязал  микрофон  к  пружине,  развернув его  к
середине комнаты. После этого я протя­нул провод под ковром к двери. Во всех
своих действиях я проявлял спокойствие и осторожность.  Там, где про­вод шел
под ковром к двери, я уложил его между досок  в полу, так  что его  почти не
было видно.
     Все это,  разумеется,  заняло какое-то  время,  и, когда  я  неожиданно
услышал, как  по дорожке, усыпанной гра­вием, зашуршали шины, а вслед за тем
хлопнули дверцы автомобиля и раздались голоса наших гостей, я еще на­ходился
в  середине  коридора,  укладывая провод  вдоль  плинтуса.  Я прекратил свою
работу и вытянулся, держа молоток в руке, и должен признаться, что мне стало
страшно. Вы представить себе  не  можете, как на меня подействовал весь этот
шум. Такое  же  внезапное чувство страха  я испытал однажды, когда  во время
войны в другом  конце деревни упала бомба, а я в то время преспо­койно сидел
в библиотеке над коллекцией бабочек.
     Не волнуйся,  сказал я самому себе. Памела займется этими  людьми. Сюда
она их не пустит.
     Я  несколько  лихорадочно  принялся  доделывать  свою  работу  и  скоро
протянул провод вдоль коридора в нашу спальню. Здесь его уже можно было и не
прятать, хотя  из-за слуг я  не мог  себе позволить выказывать беспеч­ность.
Поэтому  я  протянул  провод  под  ковром и  незамет­но  подсоединил  его  к
радиоприемнику  с  задней стороны.  Заключительная операция была лишь  делом
техники и много времени не заняла-.
     Итак, я сделал, что от меня требовалось.  Я отступил на шаг и посмотрел
на  радиоприемник. Теперь  он поче­му-то  выглядел иначе  --  он  больше  не
казался бестолко­вым ящиком,  производящим звуки,  а  представлялся  хит­рым
маленьким существом,  взобравшимся  на  стол и  тай-"  ком  протянувшим свои
щупальца в запретное место  в конце коридора. Я  включил его.  Он еле слышно
загу­дел, но  никаких  иных звуков не издавал.  Я  взял  будиль­ник, который
громко тикал, отнес его  в желтую комнату и поставил на пол рядом с диваном.
Когда я  вернулся, приемник тикал  так  громко,  будто будильник находился в
комнате, пожалуй, даже громче.
     Я сбегал за часами. Затем, запершись в ванной, я привел себя в порядок,
отнес инструменты  в мастерскую и приготовился к встрече гостей.  Но прежде,
дабы  успо­коиться и  не появляться перед ними, так  сказать,  с  кро­вавыми
руками,  я провел пять минут в  библиотеке на­едине со  своей коллекцией.  Я
принялся сосредоточенно рассматривать собрание прелестных Vanessa car dui --
"разукрашенных дам" -- и сделал кое-какие пометки под заглавием "Соотношение
между  узором  и  очертаниями  крыльев",  которые  намеревался  прочитать на
следующем заседании нашего общества  в Кентербери.  Таким  обра­зом я  снова
обрел свой обычный серьезный, сосредото­ченный вид.
     Когда  я вошел в гостиную, двое наших гостей, имена которых  я так и не
мог запомнить, сидели на диване. Моя жена смешивала напитки.
     -- А вот и Артур! -- воскликнула она. -- Где это ты пропадал?
     Этот вопрос показался мне неуместным.
     -- Прошу прощения, -- произнес я,  здороваясь с го­стями за  руку. -- Я
так увлекся работой, что забыл о времени.
     --  Мы-то  знаем, чем  вы  занимались, --  сказала  го­стья,  понимающе
улыбаясь. -- Однако мы простим ему это, не правда ли, дорогой?
     -- Думаю, простим, -- отвечал ее муж.
     Я в ужасе представил себе, как моя жена рассказы­вает им о  том, что  я
делаю наверху, а они при этом покатываются со смеху. Нет, она не могла этого
сде­лать,  не могла!  Я взглянул  на  нее и увидел,  что  и  она  улыбается,
разливая по стаканам джин.
     -- Простите, что мы потревожили вас, -- сказала го­стья.
     Я  подумал, ч. то  если уж они шутят, то и мне лучше поскорее составить
им компанию, и потому принужден­но улыбнулся.
     -- Вы должны нам ее показать, -- продолжала гостья.
     -- Что показать?
     -- Вашу коллекцию. Ваша жена говорит, что она просто великолепна.
     Я медленно опустился на стул и  расслабился. Смеш­но быть таким нервным
и дерганым.
     --  Вас интересуют бабочки? -- спросил я у нее. До обеда еще оставалось
часа  два, и  мы  расселись с  бокалами мартини в руках и принялись болтать.
Имен­но тогда у меня начало складываться впечатление  о на­ших гостях как об
очаровательной  паре.  Моя  жена,  про­исходящая  из  родовитого  семейства,
склонна выделять людей своего круга и воспитания и нередко делает по-спешные
выводы  в отношении  тех,  кто, будучи мало  с  ней  знаком,  выказывает  ей
дружеские чувства,  и особен­но  это касается высоких мужчин. Чаще всего она
быва­ет права, но мне казалось, что  в данном случае она ошибается. Я  и сам
не люблю высоких мужчин; обыкновенно это люди надменные и всеведущие. Однако
Генри  Спей  --  жена  шепотом напомнила мне его  имя  -- ока­зался вежливым
скромным молодым человеком, с хоро­шими манерами, и более всего его занимала
--  что и  понятно  -- миссис Снейп.  Его  вытянутое  лицо  было  по-сво­ему
красиво,  как  красива бывает морда у  лошади, а  темно-карие глаза  глядели
ласково и доброжелательно. коп­не его темных волос вызывала у меня  зависть,
и  я пой­мал себя на том, что задумался, какое же он  употребля­ет средство,
чтобы они выглядели такими здоровыми. Он и вправду рассказал нам пару шуток,
но они были на высоком уровне, и никто против них ничего не имел.
     -- В школе, -- сказал он, -- меня называли Сервиксом. Знаете почему?
     -- Понятия не имею, -- ответила моя жена.
     -- Потому что по-латыни "сервикс" -- то же, что по-английски "нейп".
     Для меня это оказалось довольно мудреным,  и мне потребовалось какое-то
время, чтобы сообразить, в чем тут соль.
     -- А в какой школе- это было? -- спросила моя жена.
     --  В  Итоне, --  ответил  он,  и  моя  жена  коротко  кив­нула  в знак
одобрения.
     Теперь,  решил  я, она  будет  разговаривать только  с  ним,  потому  я
переключил внимание на другого гостя, Сэлли Снейп. Это была приятная молодая
женщина  с не­плохой  грудью.  Повстречалась бы она  мне пятнадцатью  годами
раньше,  я бы точно впутался в неприятную  историю. Как бы там ни было, я  с
удовольствием рассказал ей все о моих замечательных бабочках. Беседуя с ней,
я  внимательно  ее разглядывал,  и  спустя  какое-то  время  у  меня  начало
складываться  впечатление, что на самом деле она не  была такой уж веселой и
улыбчивой  жен­щиной, какой поначалу мне показалась. Она ушла в се­бя, точно
ревностно хранила какую-то  тайну.  Ее темно-голубые глаза  чересчур  быстро
бегали  по комнате,  ни на минуту ни  на чем не останавливались, а  на  лица
лежала едва заметная печать озабоченности.
     -- Я  с таким нетерпением жду, когда мы  сыграем  в бридж, -- сказал я,
переменив наконец тему.
     -- Мы тоже, -- отвечала она. -- Мы ведь играем почти  каждый вечер, так
нам нравится эта игра.
     -- Вы  оба большие мастера. Как это получилось, что вы научились играть
так хорошо?
     -- Практика, -- ответила она. -- В  этом все дело. Практика, практика и
еще раз практика.
     -- Вы участвовали в каких-нибудь чемпионатах?
     --  Пока  нет,  но  Генри  очень этого хочет. Вы же  по­нимаете,  чтобы
достичь такого уровня, надо упорно тру­диться. Ужасно упорно трудиться.
     Не с оттенком ли покорности произнесла она  эти сло­ва, подумал я.  Да,
видимо, так: он слишком усердно воздействовал на нее, заставляя относиться к
этому увле­чению чересчур серьезно, и бедная женщина устала от всего этого.
     В восемь часов, не  переодеваясь, мы перешли к обе­денному столу.  Обед
прошел хорошо, при этом  Генри Снейп рассказал нам несколько весьма забавных
исто­рий.  Обнаружив чрезвычайно  хорошую осведомленность по  части  вин, он
похвалил  мой  "Ришбург"  урожая  1934   года,  что  доставило  мне  большое
удовольствие. К тому времени, когда подали кофе, я понял, что очень полю­бил
этих  двух  молодых  людей, и, как следствие, начал ощущать неловкость из-за
всей этой затеи с микрофо­ном.  Было бы все  "в  порядке, если  бы  они были
негодя­ями,  но то,  что мы  собрались проделать  эту  штуку  с двумя такими
приятными  молодыми людьми,  наполняло меня сильным  ощущением вины. Поймите
меня правиль­но. Я  не испытывал  страха.  Не  было  нужды отказы­ваться  от
задуманного предприятия.  Но я  не хотел сма­ковать предстоящее удовольствие
столь же открыто, как это, казалось,  делала моя жена,  тайком улыбаясь мне,
подмигивая и незаметно кивая головой.
     Около   девяти   тридцати,  плотно  поужинав  и  пребы­вая  в  отличном
расположении духа, мы возвратились в  гостиную, чтобы приступить  к игре. Мы
играли  с  высо­кими  ставками  --  десять шиллингов  за сто очков, поэто­му
решили не разбивать семьи, и я все  время был  парт­нером своей жены. К игре
мы все отнеслись  серьезно, как только  и  нужно к  ней относиться, и играли
молча,  сосредоточенно, раскрывая  рот  лишь  в  тех случаях,  когда  делали
ставки.  Играли мы  не  ради денег. Чего-чего, а  этого добра  у  моей  жены
хватает, да,  видимо,  и  у Снейпов тоже. Но мастера обыкновенно относятся к
игре серьезно.
     Игра в этот вечер шла на  равных, но однажды моя  жена сыграла плохо, и
мы оказались в худшем положе­нии. Я видел, что она не совсем сосредоточенна,
а когда время приблизилось к полуночи, она вообще стала иг­рать беспечно. То
и  дело она вскидывала на  меня свои большие серые глаза и поднимала  брови,
при  этом нозд­ри  ее  удивительным образом  расширялись,  а  в уголках  рта
появлялась злорадная улыбка.
     Наши  противники играли  отлично. Они умело объ­являли масть и за  весь
вечер сделали  только одну  ошиб­ку.  Это случилось,  когда молодая  женщина
слишком  уж  понадеялась,  что  у  ее партнера на  руках хорошие  кар­ты,  и
объявила.  шестерку пик. Я  удвоил ставку, и они вынуждены были сбросить три
карты, что обошлось им в восемьсот очков. Это была  лишь временная  неудача,
но я помню, что Сэлли Снейп  была очень огорчена  ею,  не­смотря даже на то,
что муж  ее тот час же простил, по­целовав ей  руку  и сказав, чтобы  она не
беспокоилась.
     Около половины первого моя жена объявила, что хо­чет спать.
     -- Может, еще один роббер? -- спросил Генри Снейп.
     -- Нет, мистер  Снейп. Я сегодня  устала. Да и Артур тоже. Я это  вижу.
Давайте-ка все спать.
     Мы вышли вслед  за  ней  из  комнаты и все  четверо отправились наверх.
Наверху мы, как и полагается,  по­говорили  насчет завтрака, чего бы они еще
хотели/и как позвать служанку.
     --  Надеюсь, ваша комната вам понравится, -- сказала моя жена.  -- Окна
выходят прямо на долину, и солнце в них заглядывает часов в десять.
     Мы стояли  в  коридоре, где находилась и наша  спаль­ня, и я видел, как
провод,  который я  уложил днем, тя­нулся  поверх плинтуса и  исчезал  в  их
комнате. Хотя он был того же цвета, что и краска, мне казалось, что он так и
лезет в глаза.
     -- Спокойной ночи, --  сказала моя жена. -- Приятных сновидений, миссис
Снейп. Доброй ночи, мистер  Снейп. Я последовал  за  ней  в нашу  комнату  и
закрыл дверь.
     --  Быстрее! -- вскричала она. -- Включай его! Это  было  похоже на мою
жену --  она всегда боялась, что что-то может пропустить.  Про нее говорили,
что во время охоты -- сам я никогда не охочусь -- она  всегда,  че­го бы это
ни стоило ей  пли ее лошади,  была первой  вме­сте с гончими из страха,  что
убиение свершится без  нее.  Мне  было  ясно, что  и  на  этот  раз  она  не
собиралась упустить своего.
     Маленький радиоприемник разогрелся  как раз вовре­мя,  чтобы можно было
расслышать, как открылась и за­крылась их дверь.
     -- Ага! -- произнесла моя жена. -- Вошли.
     Она стояла посреди  комнаты в своем  голубом  платье, стиснув  пальцы и
вытянув шею;  она внимательно при­слушивалась, и  при этом ее  крупное белое
лицо  сморщи­лось, словно  это  было и  не  лицо вовсе,  а  мех для вина. Из
радиоприемника тотчас же раздался голос Генри Снейпа, прозвучавший сильно  и
четко.
     -- Ты просто дура,  -- говорил он, и этот голос  так резко отличался от
того, который  был мне  знаком,  таким on  был грубым и  неприятным,  что  я
вздрогнул.  --  Весь вечер  пропал к  черту! Восемьсот  очков --  это восемь
фунтов на двоих!
     --  Я запуталась,  -- ответила женщина.  --  Обещаю,  больше  этого  не
повторится.
     -- Что  такое? -- произнесла  моя жена. -- Что это про-ис-ходит? -- Она
быстро подбежала к  приемнику, широко  раскрыв рот и высоко  подняв брови, и
склонилась  над ним, приставив ухо  к  динамику.  Должен  сказать, что  и  я
несколько разволновался.
     --  Обещаю, обещаю  тебе,  больше  этого  не повториться,  --  говорила
женщина.
     -- Выбора  у нас  нет, --  безжалостно  отвечал  мужчи­на. -- Попробуем
прямо сейчас еще рад.
     -- О нет, прошу тебя! Я этого не выдержу!
     -- Послушай-ка, -- сказал мужчина, --  стоило  ли ехать сюда поживиться
за счет этой богатой суки,  чтобы ты взя­ла  и все - испортила.. На этот раз
вздрогнула моя жена.
     -- И это второй раз на этой неделе, -- продолжал он.
     -- Обещаю, больше этого не повторится.
     -- Садись. Я буду объявлять масть, а ты отвечай.
     -- Нет, Генри, прошу тебя. Не все же пятьсот. На это уйдет три часа.
     -- Ладно. Оставим фокусы  с пальцами.  Полагаю, ты их хорошо запомнила.
Займемся лишь объявлением масти и онерами.
     -- О, Генри, нужно ли все это затевать? Я таи устала.
     --  Абсолютно  необходимо,   чтобы   ты  овладела   этими   приемами  в
совершенстве,  --  ответил он.  -- Ты  же зна­ешь -- на следующей  неделе мы
играем каждый день. А есть-то нам надо.
     --  Что  происходит?  --  прошептала моя жена.  --  Что,  черт  возьми,
происходит?
     -- Тише! -- проговорил я. -- Слушай!
     --  Итак,  --  говорил мужской  голос. --  Начнем  с самого  начала. Ты
готова?
     -- О, Генри, прошу тебя! -- Судя по голосу, она вот-вот расплачется.
     --  Ну  же,  Сэлли.  Возьми  себя в руки. --  Затем  совер­шенно другим
голосом, тем, который мы уже слышали в гостиной, Генри Снейп сказал: -- Одна
трефа.
     Я обратил внимание на то, что слово "одна" он про­изнес как-то странно,
нараспев.
     --  Туз, дама треф,  -- устало ответила женщина. -- Ко­роль, валет пик.
Червей нет. Туз, валет бубновой масти.
     -- А сколько карт каждой масти? Внимательно следя за моими пальцами.
     -- Ты. сказал, что мы оставим фокусы с пальцами.
     -- Что ж, если ты вполне уверена, что знаешь их...
     -- Да, я их знаю.
     Он помолчал, а затем произнес:
     -- Трефа.
     -- Король,  валет треф, -- заговорила  женщина. -- Туз пик. Дама, валет
червей и туз, дама бубен. Он снова помолчал, потом сказал:
     -- Одна трефа.
     -- Туз, король треф...
     -- Бог ты мой! -- вскричал я.  -- Это ведь  закодирован­ное  объявление
масти. Они сообщают друг другу, какие у них карты на руках!
     -- Артур, этого не может быть!
     -- Точно  такие же штуки проделывают  фокусники,  которые спускаются  в
зал, берут  у вас какую-нибудь вещь, а на сцене стоит девушка  с завязанными
глазами, и  по  тому,  как он строит вопрос, она  может определенно  назвать
предмет, даже если это железнодорожный билет, и на какой станции он куплен.
     -- Быть этого не может!
     --  Ничего невероятного  тут нет.  Но, чтобы  научить­ся  этому,  нужно
здорово потрудиться. Послушай-ка их.
     -- Я пойду с червей, -- говорил мужской голос.
     --  Король,  дама, десятка  червей. Туз,  валет пик.  Бу­бен нет. Дама,
валет треф...
     --  И  обрати  внимание, --  сказал я, -- пальцами  он  по­казывает ей,
сколько у него карт такой-то масти.
     -- Каким образом?
     -- Этого я не знаю. Ты же слышала, что он говорит об этом.
     --  Боже  мой,  Артур! Ты  уверен,  что  они  весь вечер именно этим  и
занимались?
     -- Боюсь, что да.
     Она быстро подошла к кровати, на которой лежала пачка сигарет. Закурив,
она  повернулась  ко мне и тоненькой струйкой  выпустила  дым к  потолку.  Я
понимал, что  что-то  нам  нужно  предпринять, но не  совсем был уверен что,
потому что мы никак не могли  обвинить  их, не раскрыв  источника  получения
информации. Я ждал решения моей жены.
     -- Знаешь, Артур, -- медленно проговорила  она, вы­пуская облачки дыма.
-- Знаешь, а  ведь это превосход­ная  идея. Как ты думаешь,  мы сможем этому
научиться?
     -- Что?!
     -- Ну конечно, сможем. Почему бы и нет?
     -- Послушай.  Ни за  что! Погоди  минуту,  Памела...  Но она уже быстро
пересекла комнату, подошла  близ­ко ко  мне, опустила  голову, посмотрела на
меня  сверху  вниз  и  при этом  улыбнулась  хорошо  знакомой  мне улыб­кой,
прятавшейся в уголках рта, которая, быть может, была и не улыбкой вовсе; нос
ее был презрительно вздер­нут,  а большие  серые  глаза с блестящими черными
точ­ками посередине были испещрены сотнями крошечные  красных вен. Когда она
пристально  и  сурово  глядела на  меня  такими  глазами,  клянусь,  у  меня
возникало такое чувство, будто я тону.
     -- Да, -- сказала она. -- Почему бы и нет?
     -- Но, Памела... Боже праведный... Нет... В конце концов...
     -- Артур, я бы действительно  хотела, чтобы  ты  не спорил со мной  все
время.  Именно  так мы  и поступим. А  теперь принеси-ка  колоду карт, прямо
сейчас и нач­нем.



     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991

     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (середа, 11 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru

     Мальчик ладонью нащупал на коленке коросту, ко­торая  покрыла давнишнюю
ранку.  Он  нагнулся,  чтобы  повнимательнее рассмотреть ее. Короста --  это
всегда интересно:  она обладала какой-то особой притяга­тельностью,  и он не
мог удержаться от того, чтобы время or времени не разглядывать ее.
     Да, решил он, я отковыряю ее, даже если она еще не созрела, даже если в
середине она крепко держится, да­же если будет страшно больно.
     Он  принялся осторожно подсовывать  ноготь  под край коросты.  Ему  это
удалось,  и, когда  он поддел  ее,  почти  не  приложив к  тому  усилия, она
неожиданно  отвалилась,  вся  твердая  коричневая  короста   просто-напросто
отвали­лась, оставив любопытный маленький кружок гладкой красной кожи.
     Здорово.  Просто  здорово.  Он  потер  кружочек  и  боля  при  этом  не
почувствовал.  Потом  взял коросту, положил  на бедро и щелчком сбил ее, так
что  она  отлетела  в  сторону  и  приземлилась  на  краю  ковра,  огромного
крас­но-черно-желтого ковра, тянувшегося во всю длину хол­ла от лестницы, на
ступеньках  которой он сидел,  до вход­ной  двери.  Потрясный ковер.  Больше
теннисной  площад­ки. Еще как  больше.  Он принялся  с  серьезным  видом и с
нескрываемым удовольствием рассматривать  его. Рань­ше он  вообще не обращал
на него  внимания, а  тут вдруг  ковер точно заиграл всеми  красками, и  они
просто осле­пили его.
     Я-то понимаю, в чем тут дело, сказал он про себя. Красные пятна --  это
раскаленные угли. Сделаю-ка я  вот что: дойду  до двери, не наступая на них.
Если наступлю на  красное, то обожгусь. Наверно, весь сгорю. А черные  линии
на ковре... Ага, черные линии -- это змеи, ядови­тые змеи, в основном гадюки
и еще  кобры, в середине толстые, как стволы деревьев, и  если я наступлю на
од­ну из них, то она меня укусит  и я  умру еще до  того, как меня позовут к
чаю. А если я пройду по ковру и при этом не обожгусь и меня  не укусит змея,
то завтра, в день рождения, мне подарят щенка.
     Он  поднялся  по  лестнице,  чтобы  получше  рассмотреть  это  обширное
красочное  поле, где  на каждом шагу  тебя  подстерегает  смерть. Смогу ли я
перейти через него? Не мало  ли желтого?  Идти ведь можно только по желтому.
По  силам  ли  вообще  такое  кому-нибудь?  Решиться  на   это   рискованное
путешествие -- непростое дело. Мальчик со светло-золотистой челкой, большими
голубыми  глазами  и  маленьким острым подбородком  с тревогой  глядел  вниз
поверх перил. В  некоторых местах  желтая полоска была  довольно узкой и раз
или два опасно прерывалась,  но, похоже, все-таки тянулась до дальнего конца
ковра. Для того, кто только накануне с успехом прошел весь путь по уложенной
кирпичами  дорожке  от  конюшни  до лет­него  домика и  при этом  ни разу не
наступил на щели между кирпичами,  эта  новая задача не  должна  показать­ся
слишком уж трудной. Вот разве что змеи. При одной только мысли о змеях он от
страха ощутил покалывание в ногах, точно через них пропустили слабый ток.
     Он медленно  спустился  по  лестнице и  подошел  к  краю ковра. Вытянув
ножку, обутую в сандалию, он осторож­но поставил ее на желтую полоску. Потом
поднял вто­рую ногу, и  места как раз хватило  для того, чтобы встать  двумя
ногами.  Ну вот! Начало сделано! На его  круглом лице  с блестящими  глазами
появилось выражение сосре­доточенности, хотя оно, быть может, и было бледнее
обычного; пытаясь удержать равновесие, он расставил руки. Высоко подняв ногу
над черным пятном, он сделал еще один шаг, тщательно стараясь попасть носком
на  уз­кую  желтую  полоску.  Сделав  второй  шаг,  он   остановился,  чтобы
передохнуть,  и застыл на  месте.  Узкая  желтая по­лоска уходила вперед, не
прерываясь, по меньшей мере ярдов на пять,  и  он осмотрительно двинулся  по
ней, сту­пая  шаг  за  шагом,  словно  шел по канату.  Там, где  она наконец
свернула в сторону, он вынужден был сделать еще один большой шаг, переступив
на  сей раз  через  уст­рашающего вида  сочетание  черного  и  красного.  На
се­редине  пути он зашатался.  Пытаясь удержать равнове­сие, он дико замахал
руками, точно мельница, и снова ему удалось  успешно преодолеть отрезок пути
и  пере­дохнуть. Он  уже совсем  выбился из сил,  оттого что  ему  все время
приходилось  быть в  напряжении и  передви­гаться на носках с расставленными
руками и  сжатыми  кулаками.  Добравшись  до  большого желтого острова, о  а
почувствовал  себя  в безопасности. На  острове было мно­го места,  упасть с
него он никак не мог, и мальчик про­сто стоял,  раздумывая, выжидая и мечтая
навсегда остать­ся  на атом  большом желтом острове, где можно  чувство­вать
себя в безопасности. Однако, испугавшись, что он может не получить щенка, он
продолжил путь.
     Шаг за шагом  он продвигался вперед  и,  прежде чем  ступить куда-либо,
медлил,  стремясь точно определить, куда  следует поставить ногу. Раз у него
появился выбор--­либо налево, либо направо, и он решил пойти налево, по­тому
что, хотя это было  и труднее, в этом направлении было не так много черного.
Черный цвет особенно  беспо­коил его. Он быстро оглянулся, чтобы узнать, как
дале­ко ему  удалось пройти. Позади почти половина  пути.  Назад  дороги уже
нет.  Он находился  в середине и воз­вратиться не  мог, как не мог  и уйти в
сторону, потому что это было слишком далеко, а когда увидел, сколько впереди
красного  и  черного,  в груди  его  опять появилось  это  противное чувство
страха,  как это  было на  прошлую Пасху, в  тот день,  когда он заблудился,
оказавшись сов­сем один в самой глухой части леса.
     Он  сделал  еще  один  шаг, осторожно  поставив  ногу  на  единственное
небольшое желтое пятно, до которого смог дотянуться, и на этот раз  нога его
оказалась в сантимет­ре от черного. Она  не касалась черного, он  это видел,
он  отлично  видел,  как узкая желтая  полоска проходила  меж­ду  носком его
сандалии и  черным, однако  змея зашеве­лилась, будто  почуяв  его близость,
подняла голову  и уста­вилась на  его ногу блестящими, как бусинки, глазами,
следя за тем, наступит он на нее или нет.
     -- Я не дотронулся до тебя!  Ты не укусишь меня! Я же не  дотронулся до
тебя!
     Еще одна змея бесшумно проползла возле первой, подняла голову, и теперь
в его сторону были повернуты две головы, две пары глаз пристально следили за
его ногой,  уставившись как раз в то место под ремешком  сандалии, где видна
была  кожа. Мальчик сделал несколь­ко  шагов на  носках  и замер, охваченный
ужасом. Про­шло  несколько минут, прежде чем он решился  снова  сдвинуться с
места.
     А  вот следующий  шаг,  наверно,  будет  самым длин­ным.  Впереди  была
глубокая извивающаяся черная ре­ка, протекавшая через весь ковер, а там, где
он должен  был  через нее перебираться, находилась ее самая  широ­кая часть.
Поначалу  он  задумал было перепрыгнуть че­рез нее,  но решил, что  вряд  ли
сумеет точно приземлить­ся  на  узкую полоску  желтого на другом берегу.  Он
глу­боко вздохнул,  поднял  одну ногу  и стал вытягивать  ее вперед, дюйм за
дюймом, все дальше и дальше, потом  стал опускать ее,  все  ниже  и ниже,  и
наконец сандалия благополучно коснулась желтого края,  а затем и  ступила на
него.  Он  потянулся  вперед,  перенося тяжесть  тела  на  эту  ногу.  Потом
попытался  переставить  и  другую ногу. Он  вытягивал  тело,  но  ноги  были
расставлены  слишком  далеко, и  у  него  ничего  не  получалось.  Тогда  он
попро­бовал вернуться назад. Но и из этого ничего не вышло. У него получился
шпагат, и он почти не мог сдвинуться с места. Он посмотрел вниз и увидел под
собой  глубо­кую извилистую черную  реку.  В  некоторых местах  она начинала
двигаться,  раскручиваться,  скользить   и  засвети­лась  каким-то   ужасным
маслянистым блеском.  Он  зака­чался, дико  замахал руками,  силясь удержать
равнове­сие, но, похоже, только испортил дело. Он  начал падать. Поначалу он
медленно  клонился  вправо,  потом  все  бы­стрее  и  быстрее.  В  последнее
мгновение он инстинктивно выставил руку и  тут увидел,  что этой своей голой
рукой может  угодить  прямо в середину огромной сверкающей массы черного, и,
когда это случилось, он издал пронзи­тельный крик ужаса.
     А где-то  далеко от  дома,  там, где светило солнце, мать искала своего
сына.



     Перевод И. А. Богданова
     В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони
     Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991
     OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (середа, 11 липня 2001 р. )
     avrud@mail. ru

     Вот уже тридцать шесть  лет, пять  раз в неделю, я езжу в Сити поездом,
который  отправляется  в во­семь  двенадцать. Он никогда не  бывает чересчур
пере­полнен  и к тому  же доставляет меня  прямо на  станцию Кэннон-стрит, а
оттуда всего одиннадцать с половиной минут ходьбы  до дверей моей  конторы в
Остин-Фрайерз. Мне всегда нравилось ездить ежедневно на работу  из пригород;
) в город и обратно: каждая  часть этого неболь­шого путешествия  доставляет
мне   удовольствие.   В  нем  есть   какая-то   размеренность,   действующая
успокаиваю­ще на человека,  любящего  постоянство,  и  в  придачу оно служит
своего  рода  артерией,  которая  неспешно,  но  уве­ренно  выносит  меня  в
водоворот повседневных деловых забот.
     Всего лишь девятнадцать-двадцать человек собирают­ся на пашей небольшой
пригородной  станции,  чтобы  сесть  на  поезд,   отправляющийся  в   восемь
двенадцать. Со­став  нашей  группы  редко  меняется, и когда  на  платфор­ме
иногда появляется  новое лицо, то это всякий раз вы­зывает недовольство, как
это бывает, когда в клетку к канарейкам сажают новую птицу.
     По утрам, когда  я  приезжаю  на станцию  за  четыре  минуты  до отхода
поезда,  они обыкновенно  уже  все там,  все эти  добропорядочные, солидные,
степенные люди, стоящие  на своих обычных местах с неизменными зонти­ками, в
шляпах, при галстуках, с одними и теми же  вы­ражениями лиц и с газетами под
мышкой, не меняющие­ся с годами, как не меняется мебель в моей гостиной. Мне
это правится.
     Мне  также нравится сидеть в  своем углу у  окна  и чи­тать "Тайме" под
перестук колес. Эта часть путешествия длится тридцать две минуты, и, подобно
хорошему про­должительному массажу, она  действует успокоительно на мою душу
и старое больное тело. Поверьте мне,  чтобы сохранять спокойствие духа,  нет
ничего лучше размерен­ности и постоянства.  В  общей сложности  я  уже почти
десять  тысяч  раз  проделал  это  утреннее  путешествие  и  с  каждым  днем
наслаждаюсь им  все больше и больше. Я и сам (это отношения к делу не имеет,
но любопытно) стал чем-то вроде часов. Я могу без труда сказать, опаз­дываем
ли мы на две, три или четыре минуты, и мне не  нужно смотреть  в окно, чтобы
сказать, на- какой станции мы остановились.
     Путь от конца Кэннон-стрит до моей конторы ни до­лог, ни короток -- это
полезная для  здоровья  небольшая прогулка  по улицам, заполненным такими же
путешест­венниками,  направляющимися к  месту службы по тому  же неизменному
графику,  что  и я.  У  меня возникает чувство уверенности  от  того,  что я
двигаюсь среди этих заслуживающих доверия, достойных людей, которые пре­даны
своей  службе и не шатаются  по всему  белу  свету. Их  жизни, подобно моей,
превосходно регулирует минут­ная  стрелка точно идущих  часов, и очень часто
наши пути ежедневно  пересекаются  на улице в одно и то же время  па одном и
том же месте.
     К  примеру,  когда  я  сворачиваю  на  Сент-Свизинз-лейн,  я  неизменно
сталкиваюсь с благонравной дамой средних лет в серебряном пенсне  и с черным
портфелем  в  руке.  По  мне,  это  образцовый бухгалтер  пли,  быть  может,
слу­жащая  какой-нибудь текстильной фабрики.  Когда  я  по сигналу светофора
перехожу через  Треднидл-стрит,. в де­вяти случаях из десяти я  прохожу мимо
джентльмена, у  которого  каждый день в петлице какой-нибудь новый  са­довый
цветок.  На нем  черные брюки  и  серые  гетры,  и  это определенно  человек
пунктуальный  и  педантичный,  ско­рее  всего  --  банковский работник  или,
возможно, адво­кат, как и я. Торопливо проходя мимо друг друга, мы несколько
раз за последние  двадцать пять  лет  обменива­лись мимолетными  взглядами в
знак взаимной симпатии и расположения.
     Мне знакомы  по меньшей мере полдюжины лиц,  с ко­торыми я встречаюсь в
ходе этой небольшой прогулки.  И должен сказать, все это добрые лица,  лица,
которые  мне   нравятся,   все  это  симпатичные  мне   люди  --  надеж­ные,
трудолюбивые, занятые, и глаза их  не горят  и  не  бегают беспокойно, как у
всех этих так называемых ум­ников, которые  хотят перевернуть мир  с помощью
своих  лейбористских   правительств,  государственного   здравоох­ранения  и
всякого такого прочего.
     Итак, как видите,  я  в полном  смысле  этого слова  яв­ляюсь довольным
путешественником.  Однако  не  правиль­нее  ли  будет  сказать,  что  я  был
довольным  путешествен­ником?  В  то время,  когда  я писал  этот  небольшой
авто­биографический очерк, который вы только что прочита­ли,  -- у меня было
намерение распространить  его среди  сотрудников  нашей  конторы в  качестве
наставления  и примера -- я  совершенно правдиво описывал свои чувст­ва.  Но
это было целую неделю назад, а за это время про­изошло нечто необыкновенное.
По правде говоря, все на­чалось во  вторник на прошлой  неделе,  в  то самое
утро, когда  я направлялся  в столицу с черновым наброском своего  очерка  в
кармане,  и  все  сошлось столь  неожидан­ным  образом,  что мне не остается
ничего  другого,  как  предположить,  что тут  не  обошлось без  Провидения.
Гос­подь Бог,  видимо,  прочитал мое небольшое сочинение и сказал про  себя:
"Что-то  этот Перкинс  становится  черес­чур уж самодовольным. Пора  бы  мне
проучить его". Я искренне верю, что так оно и было.
     Как я уже сказал, это произошло во вторник на про­шлой неделе, в первый
вторник  после  Пасхи.  Было  теп­лое светлое весеннее  утро,  и  я  шагал к
платформе нашей  небольшой станции с  "Тайме" под мышкой и наброском  очерка
"Довольный  путешественник" в  кармане, когда  меня  вдруг пронзила мысль --
что-то  не так.  Я прямо-таки  физически  ощутил  ропот, разом  прошедший по
ря­дам моих попутчиков. Я остановился и огляделся.
     Незнакомец стоял прямо посередине платформы,  рас­ставив  ноги и сложив
на груди руки, глядя на окружаю­щее так, словно все вокруг принадлежало ему.
Это был довольно  большой, плотного сложения мужчина, и  даже  со  спины  он
умудрялся   производить  сильное   впечатле­ние  человека   высокомерного  и
надменного. Определенно  это был  не наш человек. У него была трость  вместо
зон­тика, башмаки  на нем были  коричневые, а не черные, шляпа  серого цвета
сидела  как-то  набекрень,  и, как  на  него  ни  посмотри,  что-то все-таки
обнаруживало  в  нем  лоск  и  внешний  блеск.  Более  я  не  утруждал  себя
раз­глядыванием  его персоны. Я  прошествовал мимо него  с  высоко  поднятой
головой, добавив -- я искренне наде­юсь, что это так,  -- настоящего морозцу
в атмосферу, и без того достаточно холодную.
     Подошел поезд.  А теперь  постарайтесь, если можете, вообразить,  какой
ужас  меня  охватил,  когда  этот  новый  человек  последовал за  мной в мое
собственное купе. Та­кого  со мной  никто еще  не проделывал  в  продолжение
пятнадцати лет. Мои спутники  всегда  почитали мое пре­восходство.  Одна  из
моих небольших привилегий состо­ит в том, что я сижу наедине с собой хотя бы
одну,  ино­гда две или даже три остановки. А  тут, видите ли, место напротив
меня оккупировал  этот  человек,  к  тому же  не­знакомец, который  принялся
сморкаться,  шелестеть  страницами  "Дейли  мейл",   да  еще  закурил   свою
отвра­тительную трубку.
     Я опустил  "Тайме"  и вгляделся в его  лицо. Он,  види­мо, был  того же
возраста, что и я, -- лет шестидесяти двух или трех, однако у него было одно
из  тех неприятно красивых, загорелых, напомаженных лиц, которые нынче то  и
дело видишь на рекламе мужских рубашек, -- это я охотник на львов, и игрок в
поло,  и  альпинист,  побывав­ший на  Эвересте,  и исследователь тропических
джунг­лей,  и  яхтсмен одновременно; темные брови,  стальные  глаза, крепкие
белые зубы,  сжимающие трубку. Лично я недоверчиво отношусь ко всем красивым
мужчинам. Со­мнительные удовольствия будто  сами находят их,  и по миру  они
идут,  словно  лично ответственны за  свою при­влекательную  внешность. Я не
против, если красива  жен­щина.  Это  другое.  Но  мужская  красота,  вы  уж
простите меня, совершенно оскорбительна. Как бы  там ни было, прямо напротив
меня сидел этот самый человек, а я глядел на него поверх "Тайме", и вдруг он
посмотрел на меня, и наши глаза встретились.
     -- Вы не  против того,  что я курю трубку? -- спросил он, вынув  ее изо
рта.  Только это  он  и сказал.  Но голос его  произвел  на меня неожиданное
действие. Мне даже показалось, будто  я вздрогнул. Потом я как бы замер и по
меньшей мере с минуту пристально смотрел на него, прежде чем смог  совладать
с собой и ответить.
     -- Это ведь вагон для курящих,  -- сказал я, -- поэто­му поступайте как
угодно.
     -- Просто я решил спросить.
     И  опять этот удивительно  рассыпчатый, знакомый го­лос, проглатывающий
слова, а потом сыплющий ими, -- маленькие и жесткие, как зернышки, они точно
вылета­ли из  крошечного  пулеметика.  Где я его  слышал?  И по­чему  каждое
слово, казалось, отыскивало самое уязвимое  место в  закоулках моей  памяти?
Боже мой, думал я. Да возьми  же ты себя в руки. Что еще за чепуха лезет мне
в голову!
     Незнакомец снова погрузился в чтение газеты. Я сде­лал вид, будто делаю
то  же самое.  Однако теперь я уже был совершенно выбит из колеи  и никак не
мог сосредо­точиться. Я то и дело бросал на него взгляды поверх га­зеты, так
и не  развернув ее. У него было поистине не­сносное  лицо, вульгарно,  почти
похотливо  красивое,  а  маслянистая  кожа  блестела  попросту  непристойно.
Одна­ко  приходилось ли мне все-таки когда-нибудь видеть это лицо или нет? Я
начал склоняться к тому, что уже видел ею, потому что теперь, глядя на него,
я начал ощущать  какое-то беспокойство, которое  не  могу толком описать, --
оно каким-то  образом было связано с болью, с примене­нием силы, быть может,
даже со страхом, когда-то испы­танным мною.
     В  продолжение  поездки  мы  более  не  разговаривали,  но вам нетрудно
вообразить, что мое  спокойствие было нарушено. Весь день был испорчен, и не
раз кое-кто из моих товарищей по службе слышал от  меня в тот день колкости,
особенно после обеда, когда ко всему добави­лось еще и несварение желудка.
     На  следующее  утро  он  снова  стоял  посередине  плат­формы со  своей
тростью, трубкой, шелковым шарфиком и тошнотворно красивым  лицом. Я  прошел
мимо  него и приблизился к  некоему  мистеру  Граммиту,  биржевому  маклеру,
который ездил со мной в  город и  обратно вот уже более двадцати восьми лет.
Не могу сказать, чтобы я с ним когда-нибудь прежде  разговаривал -- на нашей
станции  собираются  обыкновенно   люди  сдержанные   --  но  в  сложившейся
критической ситуации вполне можно первым вступить в разговор.
     -- Граммит, -- прошептал я. -- Кто этот прохвост?
     -- Понятия не имею, -- ответил Граммит.
     -- Весьма неприятный тип.
     -- Очень.
     -- Полагаю, он не каждый день будет с нами ездить.
     -- Упаси Бог, -- сказал Граммит.
     II тут подошел поезд.
     На этот раз, к моему великому облегчению, человек сел в другое купе.
     Однако на следующее утро он снова оказался рядом со мной.
     -- Да-а -- проговорил он, устраиваясь прямо напро­тив меня. -- Отличный
денек.
     И вновь  что-то закопошилось  на  задворках  моей па­мяти, на  этот раз
сильнее,  и  уже  всплыло  было  на  по­верхность,  но  ухватиться  за  нить
воспоминаний я так и не смог.
     Затем наступила пятница, последний рабочий  день  недели.  Помню,  что,
когда я  ехал  на станцию,  шел дождь,  однако  это  был один из тех  теплых
искрящихся апрель­ских дождичков, которые идут лишь минут пять или шесть,  и
когда я поднялся на платформу, все зонтики были уже сложены, светило солнце,
а  по  небу плыл я  большие белые  облака. Несмотря на все это, у меня бы­ло
подавленное  состояние духа. В путешествии я уже не находил удовольствия.  Я
знал, что опять явится этот незнакомец. И вот пожалуйста, он уже был тут как
тут; расставив ноги, он ощущал себя здесь хозяином,  и на сей раз к тому еще
и небрежно размахивал своей тростью.
     Трость! Ну конечно же! Я остановился, точно оглу­шенный.
     "Это  же Фоксли! -- воскликнул  я про  себя. -- Скачу­щий Фоксли!  И он
по-прежнему размахивает своей тро­стью! "
     Я  подошел  к  нему  поближе, чтобы  получше  разгля­деть  его. Никогда
прежде, скажу я вам;  не испытывал я такого потрясения. Это  и  в самом деле
был Фоксли.  Брюс Фоксли, или Скачущий  Фоксли, как мы  его назы­вали.  А  в
последний раз я  его видел... дайте-ка поду­мать... Да. я тогда еще учился в
школе, и мне было лет двенадцать-тринадцать, не больше.
     В эту минуту подошел поезд, и,  Бог свидетель, он снова оказался в моем
купе.  Он положил шляпу и  трость но полку, затем повернулся, сел и принялся
раскуривать  свою  трубку.  Взглянув на  меня  сквозь  облако  дыма  сво­ими
маленькими холодными глазками, он произнес:
     -- Потрясающий денек, не правда ли? Прямо лето. Теперь я его  голос уже
не  спутаю ни  с  каким дру­гим.  Он совсем не изменился. Разве  что другими
стали
     слова, которые произносил этот голос.
     --  Ну  что ж,  Перкинс, --  говорил  он когда-то.  --  Что ж, скверный
мальчишка. Придется мне поколотить тебя.
     Как давно  это  было?  Должно быть,  лет пятьдесят  на­зад.  Любопытно,
однако, как  мало  изменились черты его  лица. Тот  же  надменно  вздернутый
подбородок, те же раздутые ноздри, тот  же  презрительный взгляд малень­ких,
пристально глядящих  глаз, посаженных, видимо  для  удобства, чуточку близко
друг к другу; все та же мане­ра  приближать к вам свое лицо, наваливаться на
вас, как бы загонять в  угол;  даже волосы  его я помню  -- жесткие и слегка
завивающиеся,  немного  отливающие  маслом,  подобно  хорошо   заправленному
салату. На его столе всег­да стоял пузырек с экстрактом для волос (когда вам
при­ходится вытирать в комнате пыль, то вы наверняка зна­ете, что где стоит,
и начинаете  ненавидеть все находя­щиеся в ней предметы), и на этом пузырьке
была эти­кетка с  королевским гербом и  названием магазина на  Бонд-стрит, а
внизу мелкими буквами было написано:
     "Изготовлено   по   специальному  распоряжению  для  парик­махеров  его
величества короля Эдварда VII". Я это пом­ню особенно хорошо, потому что мне
казалось забавным,  что  магазин гордится тем, что является  поставщиком для
парикмахеров того, кто практически лыс -- пусть это и сам монарх.
     И  вот  теперь  я  смотрел  на  Фоксли,   откинувшегося  на  сиденье  и
принявшегося  за чтение  газеты.  Меня охвати­ло  какое-то  странное чувство
оттого,  что я сидел всего лишь в  ярде от этого человека, который пятьдесят
лег  назад  сделал  меня  настолько  несчастным, что  было вре­мя,  когда  я
помышлял о  самоубийстве. Меня он не уз­нал; тут  большой опасности не было,
потому  что  я  от­растил  усы.  Я  чувствовал себя вполне  уверенно  и  мог
рассматривать его, сколько мне было угодно.
     Оглядываясь назад, я теперь уже не сомневаюсь, что изрядно пострадал от
Брюса  Фоксли уже в первый год  учебы  в школе,  и, как ни странно, невольно
этому спо­собствовал мой отец. Мне было  двенадцать с половиной лет, когда я
впервые  попал  в эту замечательную старин­ную школу. Было  это,  кажется, в
1907  году. Мой  отец,  в шелковом цилиндре  и  визитке,  проводил  меня  до
вок­зала, и до сих пор помню, как мы  стояли на платформе среди груды ящиков
и чемоданов и,  казалось, тысяч очень больших мальчиков, теснившихся вокруг,
громко переговаривавшихся друг с  другом, и  тут кто-то, про­тискиваясь мимо
нас, сильно толкнул моего отца в спи­ну и чуть не сшиб его с ног.
     Мой отец,  человек  небольшого роста,  отличавшийся  обходительностью и
всегда державшийся  с  достоинством,  обернулся с поразительной быстротой  и
схватил винов­ника за руку.
     --  Разве вас  в  школе  не  учат лучшим манерам, мо­лодой человек?  --
спросил он.
     Мальчик,  оказавшийся на голову выше  моего  отца, по­смотрел  на  него
сверху вниз холодным высокомерным взором и ничего не сказал.
     -- Сдается мне,  -- заметил  мой отец,  столь же  при­стально  глядя на
него, -- что недурно было бы и прине­сти извинения.
     Однако мальчик продолжал смотреть на  него свысо­ка, при этом в уголках
его рта  появилась  надменная  улыбочка,  а  подбородок  все  более выступал
вперед.
     -- По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, -- продолжал мой отец.
-- И  мне  остается лишь  ис­кренне надеяться, что в школе ты исключение. Не
хо­тел бы я, чтобы кто-нибудь из моих сыновей выучился таким же манерам.
     Тут этот  большой мальчик  слегка повернул голову в мою сторону, и пара
небольших, холодных, довольно близко посаженных глаз  заглянула в мои глаза.
Тогда  я не особенно испугался: я  еще ничего  не знал о  том,  какую власть
имеют  в школах старшие  мальчики над младшими, и помню, что,  полагаясь  на
поддержку сво­его отца, которого я очень любил и уважал, я выдержал взгляд.
     Мой  отец  принялся  было  еще   что-то  говорить,  по  мальчик  просто
повернулся и неторопливой походкой по­брел по платформе среди толпы.
     Брюс  Фоксли  не забыл этого эпизода; но,  конечно, более  всего мне не
повезло в том, что, когда я явился в школу, выяснилось, что мы с ним в одном
общежитии. Что еще хуже -- я оказался в  его комнате.  Он учился в последнем
классе и  был старостой,  а  будучи  таковым,  имел  официальное  разрешение
колотить  всех "шесте­рок"[1]. Оказавшись же в его  комнате, я автоматически
сделался его особым  личным рабом. Я  был его  слугой, поваром,  горничной и
мальчиком на побегушках, и в мои обязанности  входило, чтобы он и пальцем не
поше­велил, если только в этом не  было крайней  необходимо­сти. Насколько я
знаю, нигде в  мире  слугу не угнетают до такой степени,  как угнетали  нас,
несчастных малень­ких "шестерок", старосты  в школе.  Был ли  мороз,  шел ли
снег -- в любую  погоду каждое утро после завтрака я принужден был сидеть на
стульчаке в  туалете (который находился- во дворе  и не обогревался) и греть
его к при­воду Фоксли.
     Я  помню,  как  он  своей  изысканно-расхлябанной  по­ходкой  ходил  по
комнате, и  если на пути  ему попадался  стул,  то он отбрасывал его ногой в
сторону, а я  должен  был  подбежать  и поставить его  на  место.  Он  носил
шел­ковые рубашки и всегда прятал шелковый платок  в ру­каве, а  башмаки его
были  от какого-то  Лобба  (у которо­го  тоже  были  этикетки с  королевским
гербом). Башма­ки были  остроносыми, и я  обязан был каждый день  в те­чение
пятнадцати минут тереть кожу костью, чтобы они блестели.
     Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раз­девалкой.
     Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчи­ка, сиротливо стоящего
в этой огромной комнате в пи­жаме, тапочках  и халате из верблюжьего волоса.
Един­ственная ярко  горящая  электрическая лампочка  висит под  потолком  на
гибком  шнуре, а вдоль стен развешаны черные и желтые футболки,  наполняющие
комнату  за­пахом   пота,  и  голос,  сыплющий  словами,  жесткими,  слов­но
зернышки, говорит: "Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в  халате  или
четыре без него? "
     Я  так никогда  и не  смог заставить  себя ответить  на этот вопрос.  Я
просто стоял, глядя в грязный пол,  и от страха у меня  кружилась  голова, и
только о том  и  ду­мал,  что  скоро этот большой  мальчик будет  бить  меня
длинной  тонкой  белой  палкой,  будет  бить  неторопливо, со  знанием дела,
искусно,  законно, с  видимым удовольст­вием,  и  у меня пойдет кровь.  Пять
часов назад  я  не смог разжечь  огонь  в  его  комнате. Я истратил все свои
кар­манные  деньги  на коробку  специальной  растопки,  дер­жал  газету  над
камином, чтобы  была  тяга, и дул что было мочи на каминную решетку --  угли
так и не разго­релись.
     -- Если ты настолько упрям,. что не хочешь отве­чать, -- говорил он, --
тогда мне придется решать за тебя.
     Я отчаянно  хотел ответить ему,  потому что знал, что мне нужно  что-то
выбрать.  Это  первое, что  узнают,  ког­да  приходят  в школу.  Обязательно
оставайся  в халате и  лучше стерпи лишние удары. В противном  случае  почти
наверняка появятся раны. Лучше три удара в халате, чем один без него.
     -- Снимай  халат  и  отправляйся в дальний  угол.  Возь­мись  руками за
пальцы ног. Всыплю тебе четыре раза.
     Я медленно снимаю халат и кладу его на шкафчик  для обуви.  И медленно,
поеживаясь  от холода и неслыш­но ступая, иду в  дальний  угол в одной  лишь
хлопчато­бумажной пижаме,  и  неожиданно все вокруг заливается ярким светом,
точно  я  гляжу  на  картинку  в  волшебном  фонаре,  и предметы  становятся
непомерно большими и нереальными, и перед глазами у меня все плывет.
     -- Давай же возьмись руками за пальцы ног. Креп­че, еще крепче.
     Затем он направляется  в другой конец  раздевалки, а я смотрю  на него,
расставив ноги  и запрокинув  вниз го­лову, и он  исчезает  в дверях  и идет
через  так  называе­мый  умывальный  проход, находящийся  всего  лишь а двух
шагах. Это был коридор с каменным полом и с умывальниками, тянувшимися вдоль
одной  стены,  и  вел  он  в  ванную.  Когда  Фоксли исчез, я понял,  что он
от­правился в дальний конец умывального прохода. Фоксли всегда так делал. Но
вот  он скачущей  походкой  воз­вращается  назад,  стуча ногами по каменному
полу,  так  что  дребезжат  умывальники,  и  я  вижу,  как  он одним прыжком
преодолевает расстояние в два шага,  отделяю­щее коридор от раздевалки,  и с
тростью наперевес бы­стро  приближается  ко мне. В  такие моменты я закрываю
глаза, дожидаясь удара, и говорю себе: что бы ни было, разгибаться не нужно.
     Всякий,  кого  били  как следует,  скажет,  что  по-на­стоящему  больно
становится только спустя  восемь --  десять  секунд после удара. Сам удар --
это всего  лишь резкий глухой шлепок по  спине,  вызывающий полное  онемение
(говорят,  так  же действует пуля). Но  потом -- о Боже, потом! --  кажется,
будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты
не можешь протянуть руку и схватить ее.
     Фоксли отлично  знал, как выдержать  паузу:  он  мед­ленно  преодолевал
расстояние,  которое  в  общей  сложно­сти  составляло ярдов,  должно  быть,
пятнадцать,  прежде чем нанести очередной  удар;  он выжидал, пока я  сполна
ощущу боль от предыдущего удара.
     После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это  лишь
защитная реакция  организма, предупреждающая, что это все, что может вынести
тело.
     -- Ты струсил,  -- говорит  Фоксли, -- Последний  удар.  не  считается.
Ну-ка наклонись еще разок.
     Теперь я вспоминаю, что надо крепче ухватиться за лодыжки.
     Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться,
ни разогнуться.  Надевая халат, я  всякий раз  пытаюсь отвернуться от  него,
чтобы он но видел моего лица. А когда я выхожу, то обыкновенно слышу:
     -- Эй ты! Вернись-ка!
     Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь.
     -- Иди сюда. Ну, иди же сюда. Скажи, не забыл ли ты чего-нибудь?
     Единственное,  о  чем  я  сейчас могу думать,  -- это  о том, что  меня
пронизывает мучительная боль.
     -- По-моему, ты мальчик дерзкий  и невоспитанный, -- говорит он голосом
моего отца. -- Разве вас в школе не учат лучшим манерам?
     -- Спа-асибо, -- заикаясь, говорю я. -- Спа-асибо за­то... что ты побил
меня.
     И потом я  поднимаюсь по темной  лестнице в спаль­ню, чувствуя себя уже
гораздо  лучше,  потому  что  все  кончилось  и боль  проходит, и  вот  меня
обступают дру­гие ребята и принимаются расспрашивать  с каким-то гру­боватым
сочувствием,  рожденным  из собственного опы­та, неоднократно испытанного на
своей шкуре.
     -- Эй, Перкинс, дай-ка посмотреть.
     -- Сколько он тебе всыпал?
     -- По-моему, раз пять. Отсюда слышно было.
     -- Ну, давай показывай свои раны.
     Я  снимаю  пижаму и спокойно  стою, давая  группе экспертов возможность
внимательно осмотреть нанесен­ные мне повреждения.
     -- Отметины-то далековато друг от друга. Это не сов­сем в стиле Фоксли.
     -- А вот эти две рядом. Почти касаются друг друга. А эти-то -- гляди --
до чего хороши!
     -- А вот тут внизу он смазал.
     -- Он из умывального прохода разбегался?
     -- Ты, наверно, струсил, и он тебе еще разок всы­пал, а?
     -- Ей-Богу, Перкинс, старина Фоксли ради тебя по­старался.
     -- Кровь-то так и течет. Ты бы смыл ее, что ли.
     Затем открывается дверь и появляется  Фоксли. Все разбегаются и  делают
вид, будто  чистят  зубы или  чита­ют молитвы,  а я между теля стою  посреди
комнаты со спущенными штанами.
     -- Что  тут происходит?  -- говорит  Фоксли, бросив бы­стрый  взгляд на
творение своих  рук. -- Эй ты, Перкинс! Приведи себя  в  порядок и  ложись в
постель.
     Так заканчивается день.
     В течение  недели  у меня  не было  ни одной  свободной минуты.  Стоило
только Фоксли  увидеть, как я  беру в руки какой-нибудь роман  или  открываю
свой альбом с  марками, как он  тотчас же находил мне  занятие. Одним из его
любимых выражений -- особенно когда шел дождь. -- было следующее:
     --  Послушай-ка, Перкинс, мне  кажется, букетик ири­сов  украсил бы мой
стол, как ты думаешь?
     Ирисы росли только  возле  Апельсиновых  прудов. Что­бы туда добраться,
нужно было пройти две мили по  до­роге, а потом свернуть в поле и преодолеть
еще полми­ли. Я поднимаюсь со стула, надеваю плащ  и соломен­ную шляпу, беру
в руки зонтик и отправляюсь в долгий путь, который мне предстоит проделать в
одиночестве. На улице всегда нужно было ходить  в соломенной  шля­пе,  но от
дождя она быстро теряла форму, поэтому, что­бы сберечь ее, и нужен зонтик. С
другой  стороны,  нель­зя  бродить по лесистым  берегам в  поисках  ирисов с
зонтиком над головой, поэтому, чтобы предохранить шляпу от порчи, я кладу ее
на землю и раскрываю над ней зон­тик, а сам иду собирать цветы. В результате
я не раз простужался.
     Но  самым  страшным  днем было воскресенье. По  во­скресеньям я  убирал
комнату,  и как же я хорошо пом­ню, какой ужас меня  охватывал в те утренние
часы, ког­да после остервенелого выколачивания  пыли и уборки  я ждал, когда
придет Фоксли и примет мою работу.
     -- Закончил? -- спрашивал он.
     -- Д-думаю, что да.
     Тогда  он идет  к  своему  столу,  вынимает  из ящика  белую  перчатку,
медленно натягивает ее  на правую  ру­ку  и при этом шевелит каждым пальцем,
проверяя,  хо­рошо  ли  она надета,  а я  стою и  с дрожью  смотрю,  как  он
двигается по комнате, проводя  указательным пальцем поверху  развешанных  по
стенам картинок в рамках, по плинтусам, полкам, подоконникам, абажурам. Я не
могу  отвести глаз от этого пальца. Для меня это перст судь­бы. Почти всегда
он умудрялся отыскать какую-нибудь крохотную щелку, которую я не заметил или
о которой, быть может, и не  подумал вовсе. В таких случаях Фокс­ли медленно
поворачивался,  едва заметно улыбаясь  этой  своей  не  предвещавшей  ничего
хорошего улыбкой,  и вы­ставлял  палец,  так  чтобы и  я мог видеть  грязное
пят­нышко на белом пальце.
     -- Так, -- говорил он.  -- Значит, ты  -- ленивый маль­чишка. Не правда
ли? Я молчу.
     -- Не правда ли?
     -- Мне кажется, я везде вытирал.
     -- Так все-таки ты ленивый мальчишка или нет?
     -- Д-Да.
     -- А ведь твой отец не хочет, чтобы  ты рос таким. Твой отец ведь очень
щепетилен на этот счет, а?
     Я молчу.
     -- Я тебя спрашиваю: твой отец ведь щепетилен на этот счет?
     -- Наверно... да.
     -- Значит, я сделаю ему одолжение, если накажу те­бя, не правда ли?
     -- Я не знаю.
     -- Так сделать ему одолжение?
     -- Да-да.
     -- Тогда давай встретимся попозже в раздевалке, пос­ле молитвы.
     Остаток дня я провожу в мучительном ожидании ве­чера.
     Боже праведный,  воспоминания- совсем одолели ме­ня. По воскресеньям мы
также писали  письма. "Доро­гие мама  и  папа,  большое вам  спасибо за ваше
письмо. Я надеюсь,  вы оба здоровы.  Я  тоже  здоров,  правда,  про­студился
немного, потому что попал под дождь,  но  скоро  простуда пройдет. Вчера  мы
играли с командой Шрус­бери и выиграли у них со  счетом 4: 2.  Я наблюдал за
игрой,  а Фоксли,  который, как вы  знаете, является на­шим старостой, забил
один гол. Большое вам спасибо за торт. Любящий вас Уильям".
     Письмо  я  обычно  писал в туалете, в чулане  или  же  я ванной  -- где
угодно, лишь бы только туда не мог за­глянуть Фоксли. Однако много времени у
меня не было.  Чай мы пили в половине пятого, и к этому времени  дол­жен был
быть готов гренок для Фоксли. Я каждый день жарил для Фоксли ломтик хлеба, а
в  будние дни  в  ком­натах  не  разрешалось разводить  огонь,  поэтому  все
"ше­стерки",  жарившие  хлебцы для  хозяев  своих комнат,  собрались  вокруг
небольшого  камина  в  библиотеке,  и при этом каждый  выискивал возможность
первым протянуть  к  огню длинную металлическую  вилку.  И еще я должен  был
следить за тем, чтобы гренок Фоксли был: 1) хру­стящим, 2) неподгоревшим, 3)
горячим и подан  точно вовремя.  Несоблюдение какого-либо из этих требований
рассматривалось как "наказуемый проступок".
     -- Эй ты! Что это такое?
     -- Гренок.
     -- По-твоему, это гренок?
     -- Ну...
     -- Ты, я вижу, совсем обленился и толком ничего сделать не можешь.
     -- Я старался.
     -- Знаешь, что делают с ленивой лошадью, Перкинс?
     -- Нет.
     -- А ты разве лошадь?
     -- Нет.
     --  Ты, по-моему, просто осел -- ха-ха! -- а  это, навер­но, одно и  то
же. Ну ладно, увидимся попозже.
     Ох  и тяжелые это были  денечки!  Дать Фоксли  подго­ревший  гренок  --
значит  совершить "наказуемый просту­пок".  Забыть  счистить  грязь  с  бутс
Фоксли--значит также провиниться. Или не развесить его футболку и трусы. Или
неправильно  сложить зонтик. Или  постучать в  дверь  его комнаты,  когда он
работал. Или наполнить  ванну  слишком  горячей водой. Или  не вычистить  до
блеска  пуговицы  на его форме. Или, надраивая пугови­цы,  оставить  голубые
пятнышки раствора  на  самой  фор­ме.  Или  не  начистить  до блеска подошвы
башмаков.  Или не прибрать  вовремя в его  комнате. Для Фоксли  я, по правде
говоря, и сам был "наказуемым проступком".
     Я  посмотрел  в окно. Бог ты мой, да мы уже почти  приехали.  Что-то  я
совсем размечтался  и даже не  рас­крыл "Тайме".  Фоксли по-прежнему сидел в
своем  углу  и  читал  "Дейли  мейл",   и  сквозь  облачко   голубого  дыма,
поднимавшегося из его трубки, я мог  разглядеть полови­ну  лица над газетой,
маленькие сверкающие глазки, смор­щенный лоб, волнистые, слегка напомаженные
волосы.
     Любопытно было  разглядывать его теперь, по про­шествии стольких лет. Я
знал,  что  он более  неопасен,  но воспоминания  не  отпускали  меня,  и  я
чувствовал  себя не очень-то  уютно в  его присутствии.  Это  все  равно что
находиться в одной клетке с дрессированным тигром.
     Что за чепуха лезет мне в голову,  спросил  я самого  себя. Не будь  же
дураком. Да Стоит тебе только захотеть, и ты можешь взять и сказать ему все,
что о нем думаешь, и он тебя и пальцем  не тронет.  Эй,  да  это же отличная
мысль!
     Разве что... как  бы это сказать... зачем это нужно? Я уже слишком стар
для подобных штук и к тому же не уверен, так ли уж он мне ненавистен.
     Так как же мне быть? Не  могу же я просто сидеть и смотреть на него как
идиот!
     И  тут  мне пришла в голову озорная затея. Вот что  я сделаю,  сказал я
самому себе, -- вытяну-ка я руку, по­стучу его слегка по колену и скажу ему,
кто я такой. Потом буду наблюдать за выражением его лица. После этого пущусь
в  воспоминания  о школе и при этом гово­рить буду  достаточно громко, чтобы
меня могли слышать  и те,  кто  ехал  в нашем вагоне. Я весело напомню  ему,
какие шутки  он проделывал со мной, и, быть может, по­ведаю и об избиениях в
раздевалке, чтобы слегка  сму­тить его. Ему  не повредит, если я его немного
подразню  и  заставлю   поволноваться.  А  вот   мне   это  доставит   массу
удовольствия.
     Неожиданно он  поднял глаза и увидел, что я при­стально гляжу  на него.
Это случилось  уже не первый  раз, и  я заметил,  как в его глазах  вспыхнул
огонек раз­дражения.
     И тогда я улыбнулся и учтиво поклонился.
     -- Прошу-простить меня, -- громким голосом произнес я. -- Но я бы хотел
представиться. -- Я подался вперед и внимательно посмотрел на него, стараясь
не пропустить реакции на мои слова. -- Меня зовут Перкинс, Уильям Перкинс, в
тысяча девятьсот седьмом году я учился в Рептоне.
     Все, кто  ехал  в  вагоне, затихли, и я чувствовал, что они  напряженно
ждут, что же произойдет дальше.
     -- Рад познакомиться с вами, -- сказал он, опустив газету на колени. --
Меня зовут Фортескью, Джоселин Фортескью. Я закончил Итон в тысяча девятьсот
шест­надцатом.

     -------------------------
     [1] В английских школах младший ученик, прислуживающий старшекласснику.



Обращений с начала месяца: 24, Last-modified: Sun, 12 Aug 2001 14:51:23 GMT
Оцените этот текст: Прогноз